Гинзбург воспринимала мир вокруг себя как мир, переживающий моральную катастрофу. Даже в периоды, когда в этом мире царила относительная стабильность, Гинзбург считала повседневную жизнь советского общества «царством безнравственности»[141]. Людей своего поколения, на которых обрушились две мировые войны и ужасы сталинизма, она характеризует так: «дважды и трижды превращенные в крошево», доведенные до такого состояния, что им открылась «неизбывность социального зла и призрачность единичного сознания»[142]. Обе призрачные иллюзии – веру в то, что искоренить социальное зло можно путем преобразования общества, а индивидуальное сознание обладает безусловной ценностью, – можно было возвести к гуманизму XIX века.
Гинзбург наследует и сохраняет для будущего вопросы, которыми были одержимы великие русские писатели XIX века, старавшиеся написать портрет типичного человека своей эпохи, а затем оспорить нравственную ответственность этого человека. Однако Гинзбург показалось, что характерная для XIX века практика изображения персонажей как «самодовлеющих душ» имеет в ее собственном историческом контексте «бесплодный, эпигонский характер»[143]. Гинзбург искала новые способы и формы восприятия и анализа человека ХХ века – человека, не имеющего другого ориентира для своих мыслей и действий, кроме шаткой «моральной рутины» или «этической рутины»[144]. В планах неоконченного квазидневника-квазиромана «Дом и мир» Гинзбург описывает героя, которого намеревается изобразить в качестве «сознания субъективно-позитивного и притом неиндивидуалистического»[145]. Герой «позитивен» в том смысле, что он отказывается считать свое положение трагическим и старается изыскать способы самооправдания, а также «субъективен» в том смысле, что его мировоззрение не укоренено в общечеловеческих ценностях. Но именно последний в ряду этих терминов – «неиндивидуалистическое» – маркирует самый значительный разрыв Гинзбург с ее предшественниками.
Как показал Стивен Люкес, слово «индивидуализм» имеет целый спектр разных значений, зависящих от культурно-исторического контекста. Отвергнутая Гинзбург концепция зародилась в немецком романтизме, который воспевал (процитирую лаконичное определение Люкеса) «понятие индивидуальной уникальности, оригинальности, самореализации»[146]. Согласно этой теории, любой человек воплощает в себе уникальные качества или потенциальные возможности, а следовательно, на него возложена обязанность усовершенствовать себя и благодаря этому исполнить свою роль в мировой истории[147]. Гердер распространил этот принцип уникальности на национальные государства или народы[148]. Социолог и философ Георг Зиммель категорично противопоставляет идеал XVIII века, пропагандировавший развитие человека как представителя жизни вообще или природы («просто точки пересечения и взаимослияния всеобщих законов»), и идеал XIX века, подчеркивающий отличия данного человека от других людей, «углубление индивидуальности вплоть до неповторимости сущностей и свершений, к которым призван человек»[149]. Гинзбург в определенном смысле, делая упор на общих закономерностях, вносит в свою прозу ХХ века элементы подходов XVIII и XIX веков, а также учитывает события переходного периода – такие, как крах религиозной веры.
В своей книге «О психологической прозе» Гинзбург рассматривает разные философские подходы к индивидуализму, близкие к немецкому и русскому романтизму. Она подчеркивает взаимосвязи индивидуализма с религиозными верованиями:
Сверхличны, тем самым непререкаемы веления бога, абсолюта, сверхличны даже метафизически понимаемые требования избранной личности, поскольку это требования ее духа, которым эмпирический человек обязан подчиниться[150].
Ниже она отмечает, что определенное понятие абсолютов, стоящих выше индивидуального (Гинзбург называет эти абсолюты «сверхличными»), сохранялось даже в раннем позитивизме, натурализме и западном утопическом социализме. Собственно, и декадентство рубежа XIX–XX веков «не могло даже обойтись без понятия греха, и потому декадентство так легко вступало в контакт с догматической религией, казалось бы, ему противопоказанной»[151]. Однако с тех пор, как во второй половине XIX века широко возобладал атеизм (под влиянием Шопенгауэра и других мыслителей), самая трудная задача «безрелигиозной этики» состояла в том, чтобы «заново обосновать критерии ценности и принципы поведения человека, найти их обязательность». «Тупиковая кризисная ситуация» в индивидуализме возникла из ощущения, что отдельная жизнь не может иметь никакого смысла, если только душа не обладает некой абсолютной ценностью или способностью к посмертному существованию[152].
Гинзбург, твердо стоя на позициях атеизма, помещает своего героя ХХ века в ситуацию, в которой вышеописанный кризис уже перестал быть трагичным. В черновиках «Дома и мира» в 1930‐е годы она особо указывает, что сознание ее героя – «изолированное; нерелигиозное, и нереволюционное, бессвязное, нетрагическое (смерть ему не противоречит), внеморальное, инфантильное, релятивистическое и т. д.»[153]. В каком-то смысле эти свойства совпадают с негативными коннотациями индивидуализма во французской философии. Во Франции термин individualisme (если отвлечься от его понимания Руссо, который в этом отношении повлиял преимущественно на немецких романтиков) отсылал к феномену изолированного человека, живущего при дисгармоничном общественном строе[154]. Гинзбург планировала изобразить своего героя «на фоне истории самосознания личности (от Руссо до наших дней) – от высокого индивидуализма до декадентской субъективности». Я называю человека Гинзбург «постиндивидуалистическим» (вместо того, чтобы употреблять ее собственный термин «неиндивидуалистический»), дабы подчеркнуть, что она была осведомлена об истории самосознания «от Руссо до наших дней» и знала о неослабевающей силе романтической концепции.
Важнейший эпитет, которым Гинзбург именует своего неиндивидуалистического героя, эпитет, лаконично описывающий его свойства и затруднительное положение, – слово «имманентный». Этим словом часто описывается подход ранних формалистов к литературным текстам, для которого характерно исследование факторов, присущих (или «имманентных») произведению, и «оставление за скобками» таких вещей, как исторический контекст, биография автора и прочие внелитературные факторы влияния. Понятие восходит к Канту, который нарек «имманентными» ограниченные миром опыта, эмпирически верифицируемые принципы, противопоставляя их принципам, проистекающим из трансцендентности. В одном из своих повествований Гинзбург представляет читателю своего автобиографического (но типичного) героя как образчик «имманентного» типа сознания, существующего «в глобальном объеме». Она поясняет, что «люди этого склада лишены безусловных, внеположных им ценностей. Их ценности (без ценностей человек действовать не может) – либо заданные им правила социума, либо порождение собственных их влечений, способностей и возможностей»[155]. Как она пишет в черновике 1940‐х годов, действия подобных людей – ответная реакция на мимолетные ситуации; собственно, на том этапе она описывает «человека» как «ситуацию», «пересечение биологических и социальных координат», из которого рождаются поведение и «функционирование» человека[156].