В Ближней нет незнакомцев. Каждое лицо здесь я видела тысячи раз. Но только не это.
Человек просто стоит, глядя куда-то в сторону. И все же с ним что-то не так. Есть какая-то странность в том, как холодная сине-белая луна освещает его лицо, – мне кажется, что, ткни я в него пальцем, палец пройдет насквозь. Очертания фигуры нечеткие, она расплывается, тает в ночи, как будто двигается слишком быстро. Но дело, наверное, в неровном стекле, потому что на самом деле человек не двигается. Просто стоит на месте, глядя перед собой.
Свечи мерцают у меня за спиной, а на пустоши снова ветер, и кажется, что фигура незнакомца покрывается рябью, бледнеет. Я снова бросаюсь к окну, прижимаю нос к стеклу, нащупываю задвижку, чтобы распахнуть створку, заговорить, окликнуть. Он оглядывается и смотрит на дом и на окно. На меня.
Взгляд незнакомца натыкается на меня, и я замираю. Глаза у него темные, как речные камни, и при этом сияют, вобрав в себя лунный свет. Они чуть заметно расширяются, встретившись с моими. Долгий, немигающий, пристальный взгляд. А потом в один миг незнакомец то ли рассыпается, то ли его уносит порывом ветра, и ставни хлопают, закрыв окно.
От стука просыпается Рен, выбирается, что-то бормоча, из-под одеяла и бредет через всю комнату, освещенную луной. Она даже не замечает, что я до сих пор стою у окна, глядя на ставни, так резко отгородившие меня от незнакомца и пустоши. Я слышу, как сестренка шлепает по полу. Вот она открывает дверь в мамину спальню, заходит внутрь. В комнате становится совсем тихо. Я открываю окно (рама протестующе скрипит) и вновь распахиваю ставни.
Незнакомец исчез.
Мне отчего-то кажется, что в воздухе на том месте, где он стоял, должен остаться след. Но никаких следов нет. Сколько я ни таращусь, передо мной ничего – только деревья, камни, да круглые холмы.
Я всматриваюсь в пустынный пейзаж и уже сама не верю, что видела незнакомца. Что вообще кого-то видела. В конце концов, мы ведь в Ближней, где не бывает незнакомцев. Никто здесь не появлялся уже давным-давно, еще до моего рождения, до того, как был построен этот дом, еще до Совета… И тот, кого я видела, даже не был похож на настоящего человека. Я тру глаза и понимаю, что долго стою, набрав в грудь воздуха, и не дышу.
И я выдыхаю, заодно задувая свечи.
Глава 2
– Лекси.
Свет подкрадывается, вползает под одеяло. Я натягиваю одеяло на голову, пытаясь вернуть темноту, и понимаю, что думаю о вчерашней ночи и о фигуре в лунном свете.
– Лекси, – снова звучит мамин голос, проникая в кокон из одеяла. Он пробирается ко мне вместе с утренним светом. Ночное воспоминание тускнеет и блекнет.
Из своего гнезда я слышу шажки по половицам… Потом наступает тишина… Я лежу, затаившись, и жду – и тут на кровать с размаху плюхается маленькое тельце. Пальчики копошатся в одеяле, пытаясь найти лазейку.
– Лекси! – это другой голос, похожий на мамин, но тоненький. – А ну-ка вставай! – Я продолжаю притворяться спящей. – Лекси?
Раскинув руки, я обхватываю сестру, обнимаю, накрыв одеялом.
– Попалась! – кричу я. Рен восторженно визжит. Вертясь и извиваясь, она выбирается из ловушки, и я отбрасываю одеяло. Темные волосы закрывают мне лицо. Непокорные завитки рассыпаются во все стороны, сквозь них я вижу сидящую на кровати и хохочущую Рен. Она и впрямь щебечет, как птичка[1]. У нее волосы светлые и прямые. Они всегда ровно лежат по сторонам ее лица, спадают на плечи. Я перебираю их пальцами, стараюсь разлохматить, но Рен со смехом встряхивает головой, и волосы ложатся на место, снова безупречные и гладкие.
Это наши утренние ритуалы.
Соскочив с кровати, Рен несется на кухню. Я роюсь в сундуке с одеждой, время от времени поглядывая в окно, на утро за стеклом. Пустошь с лохматой, всклокоченной травой и лежащими там и сям валунами выглядит мягкой и безмятежной при свете дня. В это пасмурное утро передо мной совсем другой мир. Я невольно сомневаюсь – может, все, что я видела вчера, было просто сном? Может, он мне приснился?
Я касаюсь пальцами стекла, чтобы узнать, тепло ли на улице. Сейчас самый конец лета, короткое время, когда дни могут быть или приятными, теплыми, или бодряще-прохладными. Стекло холодное, и вокруг пальцев образуются небольшие запотевшие кружки. Я убираю руку.
Потом как могу распутываю волосы и собираю их в косу.
– Лекси! – снова зовет мама. Наверное, хлеб готов.
Я надеваю простое длинное платье, туго затягиваю пояс. Что угодно отдала бы за брюки. Я уверена, что отец влюбился бы в маму, если бы она носила бриджи и охотничью шляпу, даже после того, как ей исполнилось шестнадцать. Шестнадцать лет, возраст замужества. Мой возраст. Я грустно усмехаюсь, глядя на пару туфелек. Они бледно-зеленые, на тонкой подошве – никакого сравнения со старыми, добротными кожаными башмаками отца.
Гляжу на свои босые ноги, которые привыкли ходить по вересковым пустошам. Много миль уже пройдено, и пустоши оставили на моих ногах отметины. Но я предпочла бы остаться здесь и разносить матушкин хлеб по деревне. Уж лучше состариться здесь и стать скрюченной каргой, как Магда и Дреска Торн, чем наряжаться в юбочки и туфельки, чтобы выскочить замуж за деревенского парня. Вздохнув, я сую ноги в туфли.
Я уже одета, но не могу избавиться от чувства, будто что-то забыла. Поворачиваюсь к маленькому деревянному столику возле моей кровати – и ахаю, увидев нож отца, на темном кожаном ремешке, с рукоятью, истертой отцовской рукой. Я люблю браться за нее, сжимать пальцами там, где сжимал ее он. Это почти как подержать его за руку. Раньше я носила нож постоянно, пока неодобрительные взгляды дяди Отто не стали слишком уж тяжелыми, но даже и сейчас я иногда беру его с собой. Сегодня я расхрабрилась: пальцы сами тянутся к ножу, ощущать его вес приятно, и на сердце становится легче. Я подпоясываюсь ремешком, как поясом. Лезвие в ножнах на поясе – теперь я снова чувствую себя в безопасности. Одетой.
– Лекси, зайди! – зовет мама. Что за спешка, недоумеваю я, все равно утренний хлеб остынет раньше, чем попадет к покупателям. Но тут из-за стены слышится второй голос – тихий, напряженный, он сплетается с более высоким голосом матери. Отто. На кухне меня встречает запах слегка подгоревшего хлеба.
– Доброе утро, – здороваюсь я. На меня устремлены две пары глаз – одни светлые и усталые, немигающие. Другие – темные и хмурые. Дядины глаза так похожи на глаза моего отца – такие же карие, в обрамлении темных ресниц, но у отца они были живые, словно танцевали, а у Отто почти неподвижные, прячутся в морщинах, как за решеткой. Он наклоняется над своим кофе, закрывая чашку широкими плечами.
Подойдя к матери, я целую ее в щеку.
– И полгода не прошло, – буркает дядя.
В кухне появляется Рен и, пробежав мимо меня, бросается к дяде, обхватывает его ручонками. Немного смягчившись, он легонько треплет ее по волосам, и Рен убегает, только платьице мелькает в дверях. Отто снова переключает внимание на меня, будто ждет ответа, объяснения.
– Что за спешка? – спрашиваю я, а мамины глаза скользят по моей талии, по кожаному ремню у меня на платье, но она ничего не говорит, молча отворачивается к печи. Мамины ноги почти не касаются земли. Ее не назовешь красавицей или даже просто симпатичной (правда, я другого мнения, но для дочери мать всегда красива), зато походка у нее волшебная – она просто летает.
У нас с ней тоже есть утренние ритуалы. Мамин поцелуй. Появление Отто на кухне, настолько частое, что можно подумать, будто он оставил здесь свою тень. Его серьезные глаза – он стремительно оглядывает меня, споткнувшись взглядом об отцовский нож.
– Ты сегодня рано, Отто, – я беру ломоть теплого хлеба и кружку.
– Надо бы пораньше, – отвечает дядя. – Вся деревня бурлит, обсуждают происшествие.
– А что стряслось-то? – спрашиваю я, наливая воду из чайника.