Я дочитал письмо до конца, приняв к сведению просьбу мисс Дурвард набросать для нее карту расположения и передвижения войск в битве при Ватерлоо, а также предоставить кое-какую информацию относительно униформы Шотландского стрелкового полка, после чего задул свечу и долго лежал без сна. Уже не в первый раз меня неприятно поразило то, что боль в несуществующей ступне мучила меня сильнее, чем ощущение усталости в другой, живой и действующей конечности. Наконец эти фантомные боли унялись настолько, что я погрузился в тревожное забытье. Мне снились кошмары, которые, впрочем, хотя и неприятные для моего сознания, а точнее, подсознания, которому пришлось пережить их наяву, по обыкновению растаяли с первыми лучами солнца, лязгом молочных бидонов и грохотом тележек с овощами.
Утром я попытался убедить себя в том, что мое нежелание отвечать мисс Дурвард вызвано отнюдь не известием о помолвке ее сестры – кто мог отказать миссис Гриншоу в праве на заслуженное счастье? – а тем, что я еще не получил от нее заверений в том, что наша переписка должна непременно продолжаться. Я твердо решил, что буду ждать этих вышеупомянутых заверений, а пока ничто не мешает навестить один типографский магазинчик гравюр и эстампов, известный мне еще из прежней жизни. Я рассудил, что у них вполне может наличествовать в продаже карта Ватерлоо, которая послужит прекрасным дополнением к моим усилиям.
Было еще слишком рано для того, чтобы перед витриной магазина собралась толпа зевак. Я постоял некоторое время у входа, возобновляя свое знакомство со столь любимыми в Нидерландах скандалами о коррумпированности и семейственности. С таким же успехом я мог стоять и на Пэлл-Мэлл в Лондоне, если не обращать внимания на то, что церковные сановники, ставшие жертвой карикатуристов, носили кардинальские шапки, а политики были одеты по последней парижской моде.
В стеклянной витрине магазина отражались снующие по улице мужчины, женщины и тележки с товарами. Мое собственное отражение, в свою очередь, разбилось на несколько фрагментов, разделенное оконными панелями. «Ни одна женщина в мире не рискнула бы назвать меня красавцем, но, с другой стороны, – подумал я, – в моей внешности нет ничего отталкивающего и неприятного». Я был высок – пять панелей, по крайней мере, если судить по меркам изготовителя эстампов, широкоплеч, не слишком дороден, но и не особенно худощав. Лицо мое и глаза ничем не выдавали болезнь, таящуюся у меня в крови, и теперь, когда я мог позволить себе нанимать хорошего портного, никто не догадался бы о моем увечье, пока не заприметил моей хромоты во время ходьбы. Впрочем, и тогда вряд ли кто-либо мог заподозрить, что моя тросточка свидетельствует не о наличии мелкой травмы, полученной на охоте и скрываемой брюками хорошего покроя, а о полном отсутствии у меня ступни. Равно как и о том, что плоть ниже колена у меня вся покрыта шрамами там, где когда-то находилась здоровая нога. Именно отвращение к подобному увечью заставило миссис Гриншоу отвернуться от меня и толкнуло ее в объятия престарелого торговца бумагой, который уже похоронил одну супругу. «Никто ни о чем не догадается, – думал я, разглядывая стеклянную панель, в которой отражалась моя нога. – Ни одна женщина, во всяком случае». Но подобные мысли не могли меня утешить, поскольку я понимал, что рано или поздно желание либо чувство долга непременно подведет такую женщину к тому, что она осознает неполноценность – и ущербность – своего покровителя и заступника.
Отражение домов позади меня сменилось видом подъехавшего экипажа, из которого на мостовую в шорохе нижних юбок шагнула леди, немедленно поднявшаяся по ступенькам в магазин. Сообразив, что торчу перед витриной уже достаточно долгое время, я последовал за ней.
Продавец разложил на прилавке три карты и приложил все усилия, дабы заинтересовать меня гравюрой нового монумента пруссакам, установленного в местечке Пляснуа, но я не обратил на нее особого внимания. Владелец лавки сам обслуживал женщину, и ее голос, негромкий и приятный, звучал столь отчетливо, несмотря на грохот и лязг прессов, что во мне зародилась несомненная уверенность в том, что я уже слышал его раньше.
Я стал вспоминать своих прежних друзей по Брюсселю, но она явно не могла быть чьей-либо супругой или дочерью, хотя и обладала каштановыми волосами и карими глазами, столь характерными для уроженки Брабанта. Да и говорила она чересчур правильно для знатной дамы, что позволяло заподозрить ее в несколько ином, не столь благородном происхождении. Сделав вид, будто изучаю карту, которую продавец положил на прилавке далеко от меня, – я заметил, что она была отпечатана в Париже, чем и объяснялись многочисленные ошибки в масштабе, размерах, диспозиции и передвижениях армии союзников, – я принялся исподтишка разглядывать свою невольную спутницу.
Она была хорошо и неброско одета и рассматривала театральную афишку с изображением женщины с поднятыми вверх, как у марионетки, руками, означающими универсальный жест удивления и узнавания. Как явствовало из подписи внизу, на афишке была запечатлена мадемуазель Метисе в роли Гермионы в постановке Une conte d’hiver, par William Shakespeare.[15] Так вот где я видел ее раньше! У меня вырвался невольный вздох, и женщина, подняв голову, взглянула на меня.
– Вам нравится рисунок, месье?
– Прошу прощения, мадемуазель. Я видел ваше выступление прошлым вечером.
– А теперь я сошла со сцены в обычную жизнь. Вам понравилась пьеса?
– Очень, мадемуазель.
– По-моему, вы англичанин. Что вы думаете по поводу нашей попытки поставить здесь Шекспира?
– Она была очень удачной.
– Благодарю вас.
Женщина взяла с прилавка еще один оттиск с тем же рисунком. Вот только линии гравировки на нем были заполнены блестками, кусочками кружев и галунов, осколками изумрудов и рубинов, золотыми и серебряными паутинками и перламутром, так что в пыльных столбах света, падавшего из окон, фигурка сверкала и переливалась подобно панцирю некоего экзотического создания. Мадемуазель Метисе разжала пальчики в перчатках, и оттиск спланировал обратно на прилавок. Владелец магазина с поклоном собрал эстампы.
– У меня нет сомнений, мадемуазель, что они будут продаваться очень хорошо.
Она наклонила голову в знак согласия, и я отметил, как шелковые завязки шляпки скользнули по ее щеке.
– Чем больше блесток, тем лучше, я полагаю.
– Таковы вкусы публики, мадемуазель. Но для знатоков… – Он сделал знак рукой, и продавец поспешил в заднюю комнату.
Мадемуазель Метисе с улыбкой повернулась ко мне:
– Боюсь, месье, что вы сочтете это проявлением обычного женского тщеславия.
– Вовсе нет, – ответил я, хотя при виде столь привлекательной женщины, отстраненно рассматривающей собственное изображение, мне вдруг захотелось узнать, какие мысли посещают в этот момент ее хорошенькую головку.
– Поскольку такие эстампы будут сделаны в любом случае, независимо от моего желания, лучше уж как-то повлиять на процесс их изготовления. Кроме того, мы не можем позволить себе, чтобы публика забыла о нас.
Я уже открыл рот, чтобы сказать «Никто не сможет забыть вас, мадемуазель», но тут вернулся продавец, бережно держа в руках большой оттиск-эстамп, который владелец магазина взял у него и с поклоном положил перед женщиной на прилавок.
На нем была выгравирована мадемуазель Метисе в образе Андромахи, и линии на рисунке столь нежно, бережно и тщательно выписывали роскошный классический наряд, который соскальзывал у нее с плеча, что казалось, будто вот-вот раздастся легкое шуршание атласа и шелков, падающих на землю. Она во все глаза смотрела на призрачного Гектора, и линии ее чувственного рта изгибались в возвышенной и благородной скорби.
– В прошлом году мадемуазель Метисе позировала для месье Терверена, о чем он давно мечтал, – поймав мой взгляд, сообщил владелец, – и он оказал нам честь, разместив у нас заказ на изготовление оттисков и эстампов. Мы использовали бумагу двух видов, одна из которых дешевле, поскольку следует помнить, что изысканный вкус не всегда идет рука об руку с благосостоянием. Но можете быть уверены, что бумага эта все равно хорошего качества. Ведь подобная работа из разряда тех, которые знатоки предпочитают хранить долгие годы, тогда как обычные сувениры отправляются на свалку довольно быстро.