Эмма Дарвин
Математика любви
Что я знал о ней? Я даже не мог представить, о чем она сейчас думает. Вспоминает ли хотя бы иногда обо мне? Она наверняка думает о своем ребенке. Выносить ребенка девять месяцев, в муках произвести его на свет, а потом отдать в чужие руки… Я понимал лишь, что не знаю и не могу знать того, что она чувствует. Это было выше моих сил, мне не хватало для этого воображения. Но все равно она оставалась моей любимой: были времена, когда я точно знал, что означает каждое движение ее губ или улыбка в ее глазах. Я так долго и молча жаждал ее, страдал и мучился столько лет, и вот теперь вернулся. Зачем и для чего?
Но разве не должны сии новомодные чудеса отступать перед самым волнительным и в то же время доставляющим наибольшее беспокойство деянием… Тем самым, что в конце концов дает человеку силы и возможности творить, облекает в плоть неуловимый дух, чей образ рассеивается, как только на него падает чей-либо взор, не оставляя после себя даже и следа тени в зеркале, ни малейшей ряби на воде?
Надар. Когда я был фотографом. 1899
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Восприятие и осознание становятся языком… Намного более значимая часть того, что принято полагать осознанием и восприятием, являет собой всего лишь основу идей и мыслей, которые они пробудили к жизни.
Томас Веджвуд. Очерки о светописи
I
Ланкашир, 1819 год
Если бы я не видел этого собственными глазами, то никакие сообщения в газетах, никакие рассказы, никакие свидетельства очевидцев не смогли бы убедить меня в том, что произошло в тот день на самом деле.
Я прибыл в особняк Дурвардов только накануне вечером, а на следующий день у мистера Дурварда оказалось достаточно причин для треволнений, чтобы он почувствовал себя обязанным с самого утра отправиться на свою ситценабивную фабрику. Старшая его дочь, мисс Дурвард, отсутствовала, но дело шло к полудню, и его младшая дочь, миссис Гриншоу, не могла более скрывать беспокойства о сестре. Она пропустила несколько петель в своем вязанье и даже высказала предположение, не следует ли послать за Томом, ее сыном, который играл на своей любимой площадке в парке, чтобы привести его сюда. В данном случае я счел долгом предложить свои услуги, дабы разыскать и сопроводить мисс Дурвард домой. Впрочем, должен упомянуть, что миссис Гриншоу была молодой вдовой и я прибыл в Ланкашир именно для того, чтобы завоевать ее расположение, хотя мы и предпочитали не называть вещи своими именами.
Мое предложение было принято с облегчением и благодарностью. И я получил распоряжение отыскать мисс Дурвард в городе, в доме ее старой няни миссис Хилис, которая жила на Дикинсон-стрит, неподалеку от площади Святого Петра, на которой и должен был состояться митинг, вызывавший столько тревоги и опасений. Ходили слухи, что магистрат объявил сбор ополченцев и милиции, чтобы разогнать его. Оказавшись в городе, я увидел, что все лавки закрыты, окна забраны ставнями, и, хотя мы находились еще на изрядном расстоянии от площади, моя коляска вынуждена была остановиться – уж слишком много людей было вокруг. Заплатив вознице, я отпустил его и двинулся пешком по раскаленным улицам. Точнее, меня несла толпа, которая выглядела почти столь же уверенной и непоколебимой, как и та, какую я привык наблюдать на Пиренейском полуострове, разве что эта была намного более пестрой и добродушной. Прибыв на площадь неподалеку от Дикинсон-стрит, я увидел, что люди там стоят буквально плечом к плечу. Мне пришлось отказаться от намерения прямиком проследовать к цели, и я решил пробираться окольными путями, обойдя толпу стороной. Люди в рубашках с закатанными рукавами, кожаных фартуках, женских платьях и воскресных нарядах вряд ли составили бы роту или полк, но труб и барабанов было великое множество. Да еще флаги, или, скорее, транспаранты, которые колыхались в жарком мареве с гордостью и величавостью, присущей, наверное, только знаменам полкового сержанта-знаменщика Королевской гвардии. Я был поражен, увидев кроваво-красные оловянные каски, раскачивающиеся на шестах над головой. Разумеется, рабочие-литейщики и ткачи были слеплены из другого теста, в отличие от моих медлительных, с неспешной речью сельских жителей округа Керси, но я едва ли мог ожидать, что какой-либо англичанин по собственной воле возьмет в руки этот имеющий дурную славу символ революции и иноземной тирании.
Я проделал уже изрядный путь, но продвижение сквозь толпу было медленным, отчего ноги у меня неизбежно заныли, и, несмотря на тросточку, я то и дело спотыкался, пытаясь протиснуться между человеческими телами и железными прутьями ограды. В ушах у меня стоял неумолкающий приветственный рев собравшихся и грохот музыки, висевший над нами подобно сплошной пелене копоти, пыли и пота, через которую мы пробирались. Поверх фуражек, чепцов и касторовых шляп я разглядел небольшую группу, составленную равно из мужчин и женщин, стоявшую на двух повозках, сдвинутых вместе, так что получилось некое подобие помоста. Один мужчина, похоже, держал речь, хотя лишь немногие из собравшихся могли слышать его слова, в то время как остальные волновались и передвигались с места на место, выражая тем самым свое нетерпение.
А потом откуда-то слева, с юго-запада, до меня донесся шум кавалерии, передвигающейся галопом. Конники приближались, нарушив строй еще до того, как достигли открытого места, с саблями наголо, рубя всех подряд – мужчин, женщин и детей, которые оказывались у них на пути. Некоторые из собравшихся попытались убежать, остальные остались стоять на месте. Я увидел, как констебль для специальных поручений рухнул под копыта коня, хозяин которого в поднявшейся пыли принял его жезл за дубину. Прямо возле меня упал ничком какой-то малый с лицом, залитым кровью, и я схватил за узду коня милицейского ополченца, который свалил его.
– Стыдитесь, сэр! – воскликнул я. – Неужели вы не дадите им времени разойтись? Разве вы не видите, что они гибнут?
Он взглянул на меня, но на мне не было формы (я более не находился на военной службе), и рывком высвободил голову коня.
– Это Билли Керби! – раздался вдруг девичий голос. – Билли, это мы! Ты же не причинишь зла своим подружкам!
Но всадник не захотел или не смог сдержать жеребца, и девушка исчезла под копытами.
Я двинулся было вперед, но не устоял на ногах, когда меня оттолкнул какой-то здоровяк – кузнец, судя по его одеянию, – который принялся выдирать из земли железные прутья ограды. Прошло только несколько лет с той поры, как я оставил армейскую службу в конном полку, но все равно был далеко не так проворен, имея в своем распоряжении лишь пару собственных ног. Я мешком свалился на землю и, с трудом поднявшись, увидел, что йоменская кавалерия прорвалась сквозь толпу под градом камней, кирпичей и железных прутьев. У моих ног распростерлась женщина, прижимающая руки к груди; сквозь пальцы у нее сочилась кровь, и она еле слышно стонала от нестерпимой боли. Я огляделся по сторонам, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, но стоны вдруг прекратились. Я опустился на колени со всей доступной мне быстротой, но она была уже мертва, окончательно и бесповоротно, как любой из моих людей при осаде Бадахоса.
Толпа понемногу рассеивалась. На противоположном конце площади я разглядел эскадрон 15-го гусарского полка. Всадники спешились и, пробираясь между погибшими, эфесами сабель разгоняли уцелевшие остатки огромного сборища по дворам, мельницам, фабрикам и деревням, откуда они сюда явились. Люди разбредались. Одни – испуганно спотыкаясь, другие шли медленно и понуро, согнув плечи, как идут военнопленные, унося с собой раненых и искалеченных. Только несколько безрассудно храбрых и столь же глупых молодых парней остановились и повернулись, чтобы, демонстрируя войскам свой несломленный дух, швырнуть последние камни.