До чего же славно, когда ты нашел призвание!
Я не спал ночь, но мне не хотелось спать, я был слишком счастлив. И еще я думал, что, куда бы ни забросила меня судьба, я никогда не смогу заблудиться, потому что отныне всегда буду слышать позывные Зурбагана, чистые, нежные, влекущие, торжественные, прекрасные, как утренняя заря над Байкалом, и они мне укажут путь.
Глава четырнадцатая, неожиданная
СВЕТ И ЦВЕТ
(Обретение себя)
Вот бы и поставить на этом точку: как я лечу через Байкал на самолете, чтобы стать летчиком, а может, и космонавтом. Такой счастливый, что нашел свое призвание — небо. Летать в самое небо, жадно всматриваться в его краски, чтоб перенести на холст это чудо. Но когда я вспоминал, что из кабины управления современного самолета не увидишь неба, а только сложные приборы, меня передергивало. Я отгонял эти мысли, как мух.
В Иркутск мы прибыли рано утром… Утро, как известно, мудренее вечера, но это утро было самое мудрое и… самое холодное. Утро отрезвления, будто меня обливали ледяной водой…
А тут еще Виталий… В Иркутске на него напал страх. Он боялся отойти от меня, как маленький, который боится потерять в толпе маму.
— Ты меня не бросай, Андрюша, — лепетал этот рослый, красивый парень, — ты меня хоть в самолет посади.
Но по дороге на аэродром начал убеждать проводить его до Москвы.
— Подумай, Марину свою увидишь! — соблазнял он меня. — А по Москве разве не соскучился? Это же твоя родина…
— У меня же послезавтра начало занятий!
— Каких еще занятий?
— Ты что, с луны свалился? Не знаешь, что я курсант летного училища?
— Нет, это ты свалился, откуда уж не знаю. Ни с того ни с сего — летчик! Ты же художник! Ну, посмотри на себя со стороны. Собрался в летное училище. Кто ж так снаряжается в летное? Это мольберт, да? А эта штука для чего?
— Тубус это, там этюды, картины…
— Ага. А это что — дипломат, что ли?
— Этюдник! — заорал я.
— Если там умные люди, попрут они сдавать тебя в художественный, понял? Художник ты. В Москву надо.
— Иди к черту! Там меня ждут не дождутся, в художественном. Как же!.. И… поздно уже. У меня здесь документы. Приняли меня. Понимаешь, приняли! Назад хода нет.
— Ерунда, а если был ошибочный ход?
— Ну тебя!
Он убеждал меня всю дорогу и так разбередил душу, что хоть плачь.
На аэродром мы приехали рано и, позавтракав, устроились в зале ожидания в уютном уголке, где уже сидел красивый сероглазый мужчина лет за шестьдесят, гладко выбритый, в модном, явно зарубежном костюме. Багаж почти как у меня… чемоданчик, правда, подороже, из настоящей кожи, мольберт, тубус, этюдник через плечо.
Я сразу уставился на него, раздумывая и не решаясь заговорить. Он, кажется, тоже не прочь был поговорить. Первым осмелился Виталий:
— Простите, вы художник?
Незнакомец представился: художник Михаил Михайлович Протасов, москвич, но родом из Иркутской области. Регулярно ездит навещать мать и сестру-агронома, а также писать этюды. Сейчас работает над серией портретов: «Сибиряки конца двадцатого века».
— Молодой человек тоже художник? — любезно поинтересовался он мною, кивнув на мольберт.
Тоже, как вам это понравится! До чего славный!
— Я не художник, я курсант летного училища. Еду на занятия.
— А это? — снова кивнул он на этюдник и прочее.
— Это… просто я уже не могу не писать, вот и взял с собой. Виталий вертелся, будто сидел на раскаленной сковороде, и с ходу выпалил Протасову всю мою биографию, не зажмешь ведь ему рот.
Михаил Михайлович посмотрел на часы.
— Покажи, пожалуйста, свои работы, — обратился он ко мне.
— Да они не закончены…
— Ничего, покажи наброски.
Что поделаешь, откровенно говоря, мне было любопытно, что скажет этот столичный художник, специалист.
Особенно Протасова поразила картина «Байкал священный». Байкал с высоты… Помните, я стоял на краю высоченного обрыва и впервые понял, почему Байкал в народе называли священным. Как я был тогда душевно потрясен, и как мне потом отчаянно хотелось перенести на холст это пронзившее меня ощущение тайны и благоговения.
— Ну, парень… — сказал художник. — Да у тебя же талант божьей милостью, как говаривали в старину наши учителя. Думаю, нет, уверен, что твоя встреча с Байкалом была для тебя редкой удачей, которая может обернуться творческим счастьем. А теперь познакомимся вплотную… — Он назвал училище, в котором вел отделение живописи. И заявил, что он меня не отпустит, заберет в Москву, билеты возьмем на ночной рейс.
— Но меня приняли в летное… неловко.
— Я сам объясню им все и заберу твои документы.
И так как я еще мялся в нерешительности, Протасов спокойно и веско сказал:
— Искусство требует человека целиком. Ни с кем делить его не любит. И самый большой грех — зарыть свой талант в землю. Пошли, ребята, пора.
Так я не стал ни летчиком, ни космонавтом, потому что меня приняли на отделение живописи.
Мама ожидала от меня телеграмму из летной школы, вместо того получила из Москвы. Представляю, как она всплескивала руками и кричала: «Это, конечно, очень хорошо, что он будет художником, он же так талантлив, но… так молниеносно принимать решения?! Нет бы сесть, подумать, посоветоваться… Легкость в мыслях необыкновенная. Ну и жук!»
Виталий восстановился на третьем курсе.
Был я, конечно, у Марины, уже на Кутузовском проспекте: ее родители вернулись из дальнего плавания. Маринка готовится к поступлению в университет на биологический. Хочет стать генетиком.
Но у Маринки я был уже потом. Первым долгом я навестил жену своего покойного отца художника Никольского. Жил Никольский на набережной Мориса Тореза, на пятом этаже. Из окон было видно небо, Москву-реку, в которой отражались небо и Кремль — его каменные стены, древние храмы и темно-зеленые деревья.
Квартира была двухкомнатной: большую угловую комнату с балконом занимал когда-то Никольский. Все сохранилось, как при нем, — и это была мастерская.
— Он здесь и жил и работал? — удивился я.
— Дали ему мастерскую, одну на двоих, но напарник мешал ему работать: чересчур говорливый был… Выпьешь кофе?
— Спасибо. С удовольствием. — За кофе Мартина Яновна сказала, запинаясь:
— Тебе до сих пор не сообщили… Евгений Сергеевич ведь был… твоим отцом.
— Я знаю, теперь уже знаю. Жаль, что мне не сказали раньше. А я ведь поступил учиться в художественное… Отделение живописи. Он был бы доволен, мой отец.
— Да, он очень бы обрадовался. И я рада. Будет два художника, отец и сын, как два Рериха — Николай Рерих и Святослав Рерих. Если бы ты еще его фамилию взял… как псевдоним. Художники тоже иногда берут псевдонимы, как и артисты.
— Подумаю, — сказал я, чтобы не обидеть ее.
— Эти все картины твои, Андрюша, все этюды, и краски, и кисти. Все — твое. Я предлагала Ксении Филипповне, но она отказалась наотрез, квартиру, мол, захламлять…
— Теперь у мамы большая квартира. Я возьму все, что отец хотел мне оставить. А вы отберите все, что вам дорого.
Когда я собрался уходить, Мартина Яновна несмело произнесла:
— Ты будешь меня навещать иногда? Я совсем одна осталась. Я тебе много расскажу о твоем отце.
— Спасибо. Я буду к вам заходить.
Я шел домой по опустевшей Москве — было уже поздно, кончились последние, сеансы в кино — и думал о маме, об Андрее Николаевиче, Алеше, Христине, Тасе, Дроздове, Кузькине, моих приятелях-шоферах, с кем я работал целый год.
На первую же практику я поеду в Зурбаган. Протасов обещал мне это твердо. Он сказал: «Каждую практику будешь ездить на Байкал, ты с ним связан духовно».
А когда будут осваивать Марс (или Луну) — художники ведь тоже понадобятся. В двадцать первом веке без них никак не обойдутся!..
…Время летит, о как стремительно, словно космический корабль. Уже разменяли последнее десятилетие XX века…