СТАЛИН. Секреты всегда убивают. Как и их хранение. Выдашь секрет – смерть придет снаружи. Сохранишь – изнутри.
ПАСТЕРНАК. Это смерть поэта, который не может писать, боясь последствий.
СТАЛИН. Мой секрет таков. В молодости я писал стихи[3]. Одно время хотел стать поэтом, как Пушкин. Хотел, клянусь.
ПАСТЕРНАК. Правда? И что случилось?
СТАЛИН. Что случилось? Я повзрослел, вот что случилось.
ПАСТЕРНАК. Вот в чем, значит, разница между вами и мной.
СТАЛИН. А кроме того, кто-то застрелил Пушкина. Так кому больше повезло, Борис? Мне или Пушкину? Или тебе?
ПАСТЕРНАК. Мне повезло больше, чем Пушкину. Никто меня не застрелил.
СТАЛИН. Пока – нет. Это шутка, Борис. Такой я шутник. Мог быть цирковым клоуном. Люди думают, что у меня нет чувства юмора, но как человек без чувства юмора может править русскими?
ПАСТЕРНАК. И о чем вы писали стихи?
СТАЛИН. Кто знает? О розах. Луне. Отсечении головы. Стандартный набор. Теперь я снова и снова перечитываю твои стихи, знаешь ли.
ПАСТЕРНАК. Правда? Для мне это честь.
СТАЛИН. И перечитывая их, спрашиваю себя, да о чем он говорит? Он говорит о пиве или он говорит об океане[4]? И если он говорит об океане, почему пишет о пиве? Почему ты просто не говоришь о том, что имеешь в виду?
ПАСТЕРНАК. Откуда мне знать, что я имею в виду, не услышав, что я говорю?
СТАЛИН. Что?
ПАСТЕРНАК. Я цитирую Йейтса. Великого ирландского поэта[5].
СТАЛИН. Не следует тебе цитировать ирландских поэтов. Лучше цитировать кого-то такого, кто знает, что он имеет в виду.
ПАСТЕРНАК. Иногда лучший способ описать одно – описывать совсем другое.
СТАЛИН. Так ты невысокого мнения о социалистическом реализме, Борис?
ПАСТЕРНАК. У меня нет разногласий с социалистическим реализмом, за исключением того факта, что никакой он не социалистический и никакой не реализм, а большинство тех, кто пишет в этом жанре, дебилы. В остальном все прекрасно.
СТАЛИН. Ты очень интересный человек, Борис. Иногда ты хочешь доставить мне удовольствие, а иной раз из кожи лезешь вон, чтобы попасть в беду. Тебе одновременно нужно левое и правое, черное и белое. Вот почему таким, как ты, никогда нельзя доверять. Если человек одержим политикой, ему доверять можно, потому что ты знаешь – доверия он не заслуживает. Ты знаешь, чего он стоит, потому что не стоит он ничего. Он перестал думать и вступил в партию. С преступниками я работать могу. Политиков со временем приходится убивать. Поэты более интересны, но разве можно доверять поэту? Он признает, что он – лжец, самим выбором профессии. И при этом мои самые любимые люди – лжецы. Это парадокс, и я ненавижу парадоксы, но парадоксы не пристрелишь, пристрелить можно только людей, а это еще один парадокс. Ты не думал, что я такой глубокий мыслитель, Борис?
ПАСТЕРНАК. Подозрения у меня были.
СТАЛИН. И это мне в тебе нравится. Ты пытаешься меня понять. Большинство людей или лижут мне зад, или плюют в глаза и где-то спрячутся, а ты остаешься и пытаешься меня понять. Тебя тянет ко мне, как мотылька – к пламени свечи, как бобра – к дубу. Я ненавижу метафоры и при этом я – ходячая метафора. Мой псевдоним – от стали. Во мне стали много. Среди прочего. Так скажи мне, Борис, отставив в сторону все эти глупые метафоры, что мне делать с Мандельштамом?
Картина 4. Король страны дождей
(Вновь никакой паузы. СТАЛИН остается за столом, пьет водку и наблюдает, как МАНДЕЛЬШТАМ приветствует ПАСТЕРНАКА из кухни и ведет к столу).
МАНДЕЛЬШТАМ. Борис! Ты пришел к нам в гости. Какой ты молодец. Пришел навестить нас, хотя мог бы забивать козла со своими давними приятелями по Союзу писателей.
ПАСТЕРНАК. Хотел поздравить с получением новой квартиры. Теперь, возможно, ты сможешь больше работать.
МАНДЕЛЬШТАМ. И что ты хочешь этим сказать? Какое отношение имеет квартира к объему моей работы? Ты думаешь, чтобы писать, мне требовалось получить от них квартиру? Так квартира мне не нужна. И стол мне не нужен. И ручка. Мне нужна лишь моя голова.
ПАСТЕРНАК. Но ты должен признать, это удобно, иметь теплую, уютную квартиру со всеми удобствами, плотную кремовую бумагу, чернила…
МАНДЕЛЬШТАМ. Поэзия – она только в голове.
НАДЕЖДА. Ты задел его за живое, Борис. Это странная особенность моего мужа. Он вроде бы застенчивый и неприметный, но стоит коснуться чего-то такого, что таится в глубинах его души, как он разом превращается во льва.
МАНДЕЛЬШТАМ. Я ничего не имею против квартир, столов, бумаги и чернил. Но не надо путать их с поэзией. Поэзию они у меня отнять не смогут.
ПАСТЕРНАК. Я завидую твоей свободе.
МАНДЕЛЬШТАМ. Моей свободе. В нынешние времена странно такое слышать.
ПАСТЕРНАК. А мне, думается, нужны не столько бумага и чернила, как, в каком-то смысле, противовес свободе.
НАДЕЖДА. Ты подразумеваешь Сталина? Это какая-то нелепость. Почему ты так одержим Сталиным?
ПАСТЕРНАК. Я не одержим Сталиным.
НАДЕЖДА. Ты прям как школьница. Только о нем говоришь и думаешь. Это отвратительно.
ПАСТЕРНАК. Я просто не могу ответить на вопрос: почему Сталину нравится мое творчество? Мандельштама не печатают, а у меня просматривают старые блокноты и тетрадки в надежде отыскать что-нибудь неопубликованное, и тут же тащат в типографию. Я этого не понимаю. Чем я ему приглянулся? Мне остается только гадать, читал ли он что-нибудь, мною написанное? А если читал, что понял? И знаете, что раздражает больше всего? Теперь, когда моя работа получила его высочайшее одобрение, я не могу писать. Словно гигантский черный паук поселился у меня в голове и перекрыл дорожку к тому месту, откуда выходят слова. Этого вполне достаточно, чтобы свести человека с ума.
МАНДЕЛЬШТАМ. Безумие может пойти на пользу твоему писательству.
НАДЕЖДА. И самоубийство. Самоубийство всегда увеличивает тиражи. Но мне больше нравится светлая сторона. Может, нам не придется накладывать на себя руки, потому что рано или поздно они придут, чтобы убить нас.
МАНДЕЛЬШТАМ. Надежда – неисправимая оптимистка. Она всегда находит возможность упомянуть самоубийство в наших разговорах, чтобы я наконец-то понял намек. Самоубийством она одержима точно так же, как ты – Сталиным.
НАДЕЖДА. Я думаю, это оружие, которым можно будет воспользоваться, если ничто другое не поможет, чтобы лишить их удовольствия убить нас. Я бы предпочла умереть вместе, а не по одиночке. А ты – нет?
МАНДЕЛЬШТАМ. Если на то пошло, я бы предпочел перенестись сейчас во Францию.
НАДЕЖДА. У тебя был шанс уехать во Францию, но ты по своей глупости предпочел остаться. И теперь посмотри на нас. Сидим здесь, пьем чай и планируем свое самоубийство.
МАНДЕЛЬШТАМ. Если мы покончим с собой, это может напугать их до такой степени, что они начнут лучше относиться к некоторым писателям. Я не готов брать на себя такую ответственность.
ПАСТЕРНАК. Может, прекратите? Я не хочу сидеть и слушать, как вы спокойно обсуждаете собственные самоубийства.
МАНДЕЛЬШТАМ. Думаю, Борису обидно, что его не хотят брать в компанию.
НАДЕЖДА. Так мы можем уйти и втроем. Борис – первый.
ПАСТЕРНАК. Шутить тут не о чем.
МАНДЕЛЬШТАМ. Поэтому мы и шутим об этом.
ПАСТЕРНАК. Но вы не шутите.
НАДЕЖДА. Я – нет. Насчет Мандельштама не знаю. Ты шутишь, Осип?
МАНДЕЛЬШТАМ. Не знаю. Почему бы нам не позвонить Сталину и не спросить, шучу ли я? Товарищ Сталин знает все. Но прелесть в том, что нам не обязательно звонить Сталину, чтобы пообщаться с ним. Достаточно ясно и отчетливо говорить в цветочный горшок. Уши товарища Сталина даже больше, чем его усы.
ПАСТЕРНАК (ему не по себе от такого поворота разговора). Господи! Посмотрите, который час. Мне давно пора уходить.