— Вы с женой пригласили сюда править Кронида. Меня. До того, как я назначил брата наместником. Не хочешь ли оспорить мое право, о Древний?
Отец молчал. Замер молча и неподвижно, с добродушной, насмешливой улыбкой на губах. Уважаю, — говорила эта улыбка. — Вот это игрок.
— У обоих нас есть право, — промолвил добродушно. — Что ты хочешь, Никто? Трон? Или вернуть тебе брата?
— Хочешь — давай, — согласилась пустота. А потом вдруг породила неожиданное: — А вообще-то — я за твоим пленником. Сам отпустишь или просто с дороги уйдешь? Или сначала уж сразимся?
Стены дрогнули — это засмеялся Первомрак.
— Будешь драться с братом? За чудовище?
— Времена неверные, — отозвалась пустота. — Братья становятся чудовищами. Чудовища — братьями.
Боль отступила от крыльев — отпрыгнула, удивленная. Что он несет, — обреченно подумал Танат. Безумец. Почему не бросит вызов за трон. За славу. Как Владыка.
И мелькнуло — смутной тенью прозрения: он не бросит вызов, потому что знает, что Эреб его не примет. Потому что знает, что будет дальше.
— Что ж, — хохотнуло эхо, а может, тьма, — забирай. Посмотрим, сколько он принесет тебе пользы в том, что будет…
Будет… будет…
Боль ударила неожиданно, с размаху. В ушах отдался металлический звон, шум перьев, тяжкий удар… а потом Танат вдруг обнаружил, что лежит на полу, в луже ихора, и цепи не обвивают запястья, только там, за спиной, будто умирала в агонии какая-то непонятная Ананка: кричала, извивалась от мучений, заставляя его самого корчиться…
Звякнул обо что-то шлем.
— С-с-с-скотина тартарская приапорукая. На прощание, т-т-тварь…
Вслед за этим голос Климена Криводушного, Владыки (бывшего) Олимпа загнул такое, что Танат нашел в себе силы поднять голову из лужи крови.
Смерть, оказывается, можно удивить — когда говоришь такое, что ей не приходилось слышать.
Кронид присел рядом. Набросил на израненную спину плащ (Танат зашипел — крылья отозвались обжигающей болью). Буркнул:
— Ладно, пора выбираться.
И вознамерился сгрести бога смерти в охапку наподобие кокона. Танат сцепил зубы, оттолкнул руку Кронида, медленно, неверно попытался встать. Все равно не получилось самому — пришлось опираться на плечо олимпийца.
Мутило от вкуса собственного ихора, и не хотелось знать — что там с крыльями.
Темнота подземелий давила, накатывалась, подминала…
— Меч, — выдохнул Танат, протягивая руку. — Меч… поднять.
Кронид задержался. Поднял клинок с пола, передал хозяину. Оглянулся на что-то на полу — то ли на цепи, то ли еще на что-то, будто хотел с собой прихватить. Танат воспользовался остановкой, выдохнул хрипло:
— Я должен тебе… Кронид.
Родной клинок ходуном ходил в измазанных ихором пальцах.
Кронид махнул рукой со шлемом, определился и двинулся к выходу. Буркнул по пути:
— Отделал он тебя. Гестия плакать будет.
Танат промолчал. Ноги отказывались идти, голова клонилась на грудь, будто на нее Белокрыл решил чашку нахлобучить. «Гестия… будет» — и хорошо, что будет…
Кажется, нужно было еще что-то сказать. То ли спросить — почему он медлил и не ввязался в бой, хотя нет, это ясно. У него есть лишь право. У Эреба — право и оружие, неизвестно, на чьей стороне была бы победа. То ли сказать, что Кронид бездарно дрался — вышел с мечом, при преимуществе невидимости! И где махайру взял, вообще?
Но сказать получилось лишь самое главное.
— Ты начал войну, Кронид.
Ответ Танату Жестокосердному наверняка прислышался в бреду.
— Ага. Это со мной бывает.
Пути на Олимп он не запомнил.
*
Свет, свет, свет… Огонь — оранжевый, теплый, как ее ладони. Благоуханная губка омывает раны, и запахи луговых трав мешаются с запахами нектара. У чудовищ не бывает снов — и он не видел снов. Видел Гестию, подкладывающую хвороста в очаг, приносящую воду и целебные отвары. Плачущую. Это было неправильно, тревожно. Кажется, он пытался спросить — какая тварь посмела вызвать ее слезы. Кажется, этой тварью был он сам. Еще слышал голоса. Сбивающийся, отчаянный шепот Белокрыла: «А… как он теперь… без них-то?» Вздохи олимпийского лекаря Пэона. Насмешливый голос младшего Кронида — Зевса: «А он теперь хоть на что-то годен?». Ломающийся басок — кажется, божественного кузнеца, сына Зевса: «Нет, мне такое-то… нет, не под силу». При чем тут вообще сын Зевса? Дневные видения были глупыми, бессмысленными. Ночные были ближе и понятнее. Там сплетались на камне белые и черные перья. Там он обещал кому-то переломить свой меч, если тот — что? Непонятно. Там он учил мальчишку с черными глазами и волосами драться на мечах — и клинок бился о клинок так, будто они были братьями. Но если чудовища не видят снов — значит, и это было? Потом он очнулся, увидел побледневшую, заплаканную Гестию. Попытался сесть. Она уперлась ему в плечи, шептала: «Лежи, пожалуйста, лежи, тебе еще рано, Пэон сказал — еще много нужно, потому что он очень сильно тебя, очень…» И он смирился. Остался лежать, принимать из ее рук целебное питье, слушать ее песни, замечать — как старательно она не спрашивает его — что случилось там, в подземном мире. Только раз она начала вдруг: «А может быть так, чтобы брат…» — осеклась, мотнула головой, спрятала глаза. И потом изо всех сил согревала — историями, улыбками, касаниями пальцев, а пару раз осмелилась — прижалась губами, и он почувствовал на них вкус соли. И силился угадать — почему так прерывисты истории, болезненны улыбки, тревожны — касания пальцев. Почему маленькая блаженная не смотрит ему в глаза? Неужто слишком испугалась? Или печалится по брату? Или вдруг поняла, что позволила подземному слишком многое — и теперь не знает, куда деться от осуждения олимпийцев? Наверное, нет — иначе с чего бы ей вести себя с этим подземным, как с хрупким сокровищем, объявившемся вдруг на Олимпе. Свалилось сокровище на голову, непонятно на сколько — вот-вот исчезнет, из пальцев выдернут… кто выдернет-то? Пэон, олимпийский лекарь, заходил то ли два, то ли три раза, но из него ничего вытянуть не удалось: слишком уж трясся при взгляде на Железносердного. В первый раз и вовсе — зашел, понял, что Танат уже в сознании, побелел хуже муки и с мелодичным «ах» осел на кресло возле удивленной Гестии. — Наверное, он устал, — озадаченно сказала Гестия и подпихнула под голову лекаря узорчатую подушечку. Усталость Пэона прошла от нюхательной соли, а вот дрожь при виде Убийцы — нет. Стоило лекарю переступить порог и встретить взгляд бога смерти — и тихого, смирного Пэона начинало колотить. Опускал глаза и бормотал: «Ну, да, придется полежать, там же ребра, и ожоги, и рубцы, и я вообще таких ран не видел пока что…». Совал целительные настои, опасаясь приближаться к столику, на котором покоился меч. Когда Танат как-то раз спросил: «Скоро ли я встану?» — лекарь пробубнил что-то непонятное и укатился за дверь.
Танат только хмыкнул вслед — пришло в голову, что смертные так ведут себя у постели умирающих.
Умирать он пока что не собирался. Раны ему перевязывала Гестия, хотя мог бы и сам: руки двигались все лучше с каждым днем. Длинные, бугристые рубцы от плетей мрака и ожогов срастались, на лице и вовсе пропали довольно скоро. Тревожили только крылья — отзывались обжигающей болью на каждое движение. Да еще вгоняла в досаду невозможность узнать — что творится вокруг.
Гестия рассказала только, что Кронид действительно свергнут. И теперь в его дворце, вроде бы, воцарился сын. Не тот сын, другой. Вроде бы, любовник Геры. А еще на Олимпе зачем-то Зевс. Которого тоже пытался свергнуть сын. Который? Аполлон. И еще Гермес. Да, сразу несколько сыновей. А, да, еще там были титаны, но где они — никто не знает… Еще на Олимпе Деметра, потому что за мужем нужно присматривать. И Афродита, которая хочет умолить Зевса не отдавать ее замуж за Гефеста (да, Гефест тоже здесь). Наверное, Деметра тут из-за Афродиты…
— На Олимпе что — так всегда? — спросил Танат, когда примерно представил себе это (картина получалась страшнее стигийских болот).