Прости меня, Ойтис-огородник, чей смертный крик я слышу там, в груди. Чья седина теперь проглядывает в моих волосах. Чья кровь делает солёными губы.
Очень может быть — мне на роду написано так вот: малой ценой.
Прости, Персефона — хорошо, что тебя нет здесь теперь. Ты бы, наверное, не выдержала — если бы во второй раз.
Может, лучше было бы, если бы не было второй раз. Если бы вы не вернули меня несколько часов назад, разломав меч Таната: тогда я ушел бы как смертный, а не как бог, который теряет бессмертие по капле, которому под ноги подкатывается отвратительно острая грань смертности — и трудно дышать, и знаешь, что сейчас у тебя будут отбирать последнее…
— На колени, — сказал Зевс, и адамантовая гадина в его руке качнулась вправо-влево, показалось даже — язычком затрепетала. — А то я ударю по твоей дочери.
Мёртвое молчание — вязкое, как те самые, незабываемые ледяные воды, которые еще долго будут приходить в снах. Хорошо, что их больше не будет. Хорошо, что будет быстрее.
Серый прах пристаёт к коленям, во рту — кровь напополам с полынью: горечь и соль, и грань слишком близка, извивается, касается, щекочет…
И в глазах у Зевса — мучительный вопрос: ну, как тебе, невидимка? Как тебе — чувствовать себя побеждённым?
Не знаю, брат. Моей нити нет там, в сером доме у Мойр. Перерезана несколько часов назад, так что они, наверное, ее даже не видят. Я не знаю — каково это: быть побежденным.
Зато я недавно узнал, как можно — умирать.
А вот тебе — как? Как тебе быть марионеткой мести нашей дорогой матушки? Каково — когда ты лишь рука для нанесения удара?
Я бы, наверное, сказал тебе перед прощанием что-нибудь, да шелуха слов основательно с меня ссыпалась — вот, могу только смотреть. Увидимся по ту сторону — не знаю, где, наверное, в Великом Ничто — что-то мне подсказывает, что ты здесь тоже не задержишься, Владыка Олимпа.
Остальные как-то растворились, смазались. Остались будто отсечёнными там, за гранью — и мы с тобой здесь наедине, брат. Посреди берега, покрытого не песком — пылью, которой опасается касаться немое море.
И вокруг нас свернулась невидимая змея — кусает собственный хвост. Ловушка Крона, которую ты невольно создал, бездумно вычертив этот вечный круг клинком. Брат на брата, сын на отца — кипит в крови клеймо, от которого не избавишься.
Наверное, ты прав, и всё неправильно началось. Может, если бы я не вмешался тогда, с Тифоном — не взял бы трон у тебя из-под носа… может, всё лучше закончилось бы.
И потому мои губы шевелятся, произнося последнее — «Прости меня».
И вижу только по движению твоих губ — знакомое имя… Ананка.
Но не слышу.
Всё забивает последний миг смертной тишины.
И в тишину не может проникнуть ничто — ни крик, ни плач, ни зов…
Только, может быть, разве что музыка.
Пролилась неожиданно. Сразу отовсюду: дождём — из-под небес, приливной волной — из моря, родником — из-под земли. Брызнула в похолодевшее лицо, дунула свежей ободняющей мелодией: радуйся! Радуйся, радуйся…
Радуйся, папа.
Музыка взметнула серую пыль, вздёрнула меня на ноги и заставила сделать вздох. И гадина, свернувшаяся вокруг — невидимая, отсекающая от остальных ловушка времени — разомкнула кольца, пропустила отрывистый, задохнувшийся крик Геры: «Не надо!». Потом крик скомкался, отрезался, потонул в звонком разливе кифары, и в сером мареве стала видна фигура музыканта.
Будто соткавшаяся из музыки — или из воды.
Не знаю, хотел ли ты меня теперь видеть, папа, — сказала музыка чуть виновато. Но я не мог не прийти. Думаю, ты это понимаешь лучше меня.
Я не сказал музыке в ответ ничего. Только взглянул — в бесконечное, бескрайнее море глаз (решимости — до краёв), где не плескалось ни капли страха.
И понял, что уговаривать бесполезно — ибо нельзя уговорить музыку и море. Легче переломить меч смерти во второй раз. Легче переписать Судьбу.
А Зевс смеялся. Непринуждённым, почти прежним смехом. Глядя на гибкого юношу напротив себя: мокрые кудри рассыпались по смуглым плечам, полощется гиматий цвета морской волны, в руках трепещет струнами кифара… Глядя на то, как изгибается кифара в руках юного музыканта — и делается луком.
Смеялся и качал головой укоризненно — мол, брат-брат, вот почему с тобой всегда всё так неправильно получается?! Я, понимаешь ли, свою Судьбу убил — я же тебе сказал! Вот оно лежит в пыли, Клеймо Кронида. Которое Аполлон. Вот остатки его кифары, вот — мое сбывшееся, обращенное в прах пророчество!
Так какого Тартара, спрашивается, сюда еще и этот мальчишка приперся, не по правилам играет?! Сказал бы ты ему…
Ага, покивал я, медленно отходя подальше, подальше. Ты вот ему сам — попробуй, скажи. Я как-то уже этой его музыки наслушался. И вообще, не знаю, как там у тебя дела с детьми, братец, только вот, кажется, мои — как на подбор упрямые. Даже и не знаю, в кого.
И с правилами и пророчествами у них тоже — какие-то нелады.
Надо отдать Зевсу должное — он попытался.
— Кифаред… — погрозил ему серпом. — Это не твоя судьба, Кифаред!
Музыкант (лучник?!) в ответ прищурился. И усмехнулся углом губ — знакомой такой усмешкой, у одного пастушка видал, на Крите ещё…
— Да, — сказал тихо. — Это моё решение.
И разжал пальцы.
Взвизгнуло испуганно и яростно древнее адамантовое лезвие: почему разжал?! Зачем пальцы?! Ты — лучник! Ты же должен сейчас — стрелу из колчана, потом на тетиву…
Чтобы мы успели ударить. Чтобы я успел…
Блеснула серебряным бликом молния — подарок пастушка нереиде в благодарность за ночи. Стрела, для которой не нужны луки и колчаны. Позови — явится.
Та самая, которую я оставил сыну.
Игрушечная стрелка — куда там произведению Циклопов против воплощённой мести матери-Геи! Лезвие заскрежетало-заусмехалось: сейчас… в пыль… как только столкновение…
Стрелка упала в пыль — не вынесла даже быть поблизости от небытия, заключённого в древний адамантий.
Потом щербатая усмешка замерла. Довольный скрежет захлебнулся.
И непобедимый Серп Времени полетел в пыль следом за молнией — вместе со сжимающей его дочерна истлевшей кистью.
Ифит целился не в махайру — в руку.
Змея кусает собственный хвост — вцепилась, не разорвать. Секунда кажется дольше жизни: успеваешь увидеть всё, услышать всё, всё почувствовать. Зевс — рот открыт в безмолвном, но истошном вопле боли и ярости. Ифит — полон решимости закончить, заслонить, защитить, и кифара опять сама собою выгибается в руках, и сейчас обрушится вслед музыка… и за стеклистым, изломанным маревом — будто жилы хрусталя — мечутся фигуры: одна, с золотистыми волосами, ломает руки — наверное, Гера…
Фигур сейчас не будет. И змеи — преграды, ловушки, которую невольно поставил Зевс — сейчас не будет, и острова Коркира, и много чего ещё…
Потому что в пыль летит ядовитая гадина, которую не удержали. Разъярённая. Настроенная только — жрать.
Обращать в прах, пыль, бездну.
Сейчас коснётся земли — резанёт наотмашь, чтобы — вся и всё…
И некому схватить ее за хвост.
Мгновение — чаша, до отказа налитая событиями. Вижу — как движется адамантовое щербатое лезвие вниз, как распахивает крылья гневный орёл в поднебесье, слышу — раскат грома, и хихиканье в Тартаре старой сволочи, давно не подававшей голос: «Его могу удержать только я, как тебе такое?!»
Мне такое — никак. Я тут вообще другим делом занят. Например — вытягиваю из воздуха легкий, серебристый шлем, пришедший на зов. Махом нахлобучиваю его на голову.
Ты хотел, чтобы я исчез, братец? Вот, пропадаю.
Хотел, чтобы я с Серпом Крона познакомился?
Вот и сведем знакомство.
Сводим.
Отчаянно и страшно. Пальцы невидимки — намертво вцепляются в истертую рукоять — ту самую, на которой только что истлели остатки пальцев Зевса. Она обжигает холодом, эта рукоять, и время вздыбливается и бесится: ты не можешь меня удержать, жалкий…
Но я держу — вцепляюсь и держу, и рывком тащу взбешенное время на место, в предназначенные ему ножны, и цежу ему в отсутствующую рожу: «Я победил твоего прежнего господина, ясно тебе?!»