После нашумевшего и уже забытого обвинения распоряжение, запрещавшее прикорнуть дежурным на пару часов, никто не снял, хотя и проверять его исполнение не спешил. Привычно подумав о том, какие же журналюги все-таки падлы, Христофоров почмокал губами, представил большой брусничный пирог и заснул.
* * *
Борис Вячеславович, а попросту Славыч, был в своем репертуаре. Функционер в Славыче проклевывался еще в студенческие годы, а теперь окончательно вылупился и оперился в костюм тонкой полоски и нежного сиреневого цвета рубашку с таким же сиреневым галстуком, только на тон темнее.
Христофоров решил не снимать куртку. Он пришел не со смены, а потому в свежей рубашке, но мятой настолько, что было неловко даже ему, считавшему, что число извилистых складок в мозгу компенсирует равное им число складок на одежде. Мать сдала в последнее время, и выстиранное белье слоеным пирогом нарастало на гладильной доске…
Однако в кафе было жарко, и сидеть в куртке оказалось еще более неприличным, чем снять ее. Славыч скользнул взглядом по брючному ремню Христофорова и широко улыбнулся.
– А я его помню!
– Кого?
– Да ремень твой! Мы же им двери в электричке перематывали, чтобы они не открывались? Помнишь? На последней электричке ехали с девчонками!
Христофоров выудил из памяти: свист теплого ветра в открытых форточках, портвейн пацанам и игристое барышням, всклокоченным после купания, почти доступным и волнующе чужим. Пировали в вагоне одни – двери из тамбура не открывались, стянутые его ремнем, и редкие в поздний час дачники, чертыхаясь, послушно шли в соседний, не желая связываться с шумной молодежью.
– Никогда не забуду! – не унимался Славыч. – Я ж ботаник такой был, с конспектами все, в профсоюзе, а вы мне показали, что такое студенческая жизнь! Да я и женился потом через полгода…
Разделив восторг однокурсника и изобразив на лице печаль по поводу его давно развалившегося брака, Христофоров краем глаза глянул, что же держит брюки Славыча. Темно-коричневая полоса кожи глянцевой выделки с аббревиатурой JF. Он подтянул свой ремень – очень даже еще ничего, кожаный, доставшийся в наследство от отца, с массивной металлической пряжкой и глубокими поперечными трещинами по всей длине. Таким же растрескавшимся ремень был и в славном своем прошлом, что позволило Славычу без труда опознать его.
Христофорову было невдомек, что в гардеробе отца ремень лишь дремал, а принадлежал еще деду – Алееву Николаю Никаноровичу, земскому врачу города Шацка на Рязанщине, активному участнику Общества русских врачей в память Н. И. Пирогова. Впрочем, о деде по отцовской линии Христофоров ничего не знал, поскольку родитель его не придавал большого значения кровным узам в отношении не только потомков, но и предков. Как бы там ни было, теперь ремень земского врача поддерживал штаны Христофорова и, поскольку история его была сколь славна, столь и долга, вид имел весьма печальный.
Заказали по кружке чешского темного. После первого же глотка Христофоров начал отвечать на незаданный вопрос Славыча, ради чего он вытащил однокурсника на встречу. От Славыча ему нужна была либо административная поддержка, либо рекомендация плюнуть и не связываться. Ни того ни другого ожидать на первом глотке не приходилось, и Христофоров принялся рассказывать историю Ванечки, которого он не решился с ходу назвать Оменом, чтобы не сложилось предвзятого мнения.
– Мальчонка ко мне поступил занятный. Издалека направили, как в последнюю инстанцию. Но в глаза ему смотрю и вижу: не по зубам он мне. Аж мурашки по коже…
Факты биографии Омена он излагал со слов опекунши, видевшей в столичном докторе Христофорове спасителя. Родился мальчик в деревне Большие Березняки в семье потомственных алкоголиков. Мать его любила мужиков и водку одновременно, но водку больше, поскольку мужиков своих она, напившись, резала ножом. Первое убийство в восемнадцать лет признали самозащитой при попытке изнасилования. Второму сожителю повезло больше: он успел выхватить нож из рук беременной двадцатичетырехлетней возлюбленной и отделался порезами. Заявлять не стал, у самого рыльце в пушку, просто свалил подобру-поздорову, ни разу впоследствии не поинтересовавшись родившимся от него ребенком – Ванечкой.
У Ванечки меж тем уже был старший брат, отца которого не помнила, а может, и не знала сама мать.
После Ванечки, перед тем как загреметь надолго, она успела родить дочку, отец которой вскоре умер от пьянки, а также, как постановил суд, убить собственную мамашу. Во время ссоры схватила с печки чугунную сковороду и хлопнула старушку по голове, ничего плохого не имея в виду: просто хотела, чтобы та перестала упрекать ее водкой, мужиками, детьми от мужиков и тунеядством.
Старушка замолчала, но была еще жива, когда, дождавшись темноты, дочка выволокла ее за калитку стоявшего на сельской окраине дома и усадила в сугроб. Утром старушку нашли мертвой односельчане, но не удивились: от такой жизни она давно тронулась умом, заговаривалась, вполне могла выйти из дома ночью и забыть дорогу обратно. Сделанное для соблюдения формальностей вскрытие показало, что умерла она от переохлаждения, что было чистой правдой.
Обо всех фактах своей биографии мать Ванечки поведала по пьяной лавочке соседке. За язык ее никто не тянул, разве что черти, которых к тому времени она видела наяву так часто, что хоть здоровайся. Сказала куме, та – борову, боров – всем Большим и Малым Березнякам, а там и до следователей в городе дошло. Позже она отнекивалась, включала несознанку, уверяла, что спьяну оговорила сама себя, но бог любит троицу: на третий раз ее лишили свободы и того, что было ей нужно меньше всего, – родительских прав.
Родственников у детей не оказалось: отцы в бегах, бабка умерла. Мать и ее родной брат – мотают сроки. Причем дядька тоже за убийство: в шестнадцать лет изнасиловал и задушил соседку, старушку шестидесяти лет.
Вся эта история тянет на басни подлого журналюги, сочинившего их для бульварной газетенки, даже для опустившихся людей слишком много в ней криминала, чтобы быть правдой. Однако всё – правда, хочется нам этого или нет.
Детей уже оформляли в детский дом, когда в темное царство их жизни заглянул луч света. Родная тетя младшей сестренки Ванечки оказалась женщиной набожной, она и стала опекуншей.
Точнее, дело было так. Сперва душа ее болела за девочку – родную кровинушку, но органы опеки поставили ей почти мушкетерский ультиматум: одна за всех и все за одну. Трое или ни одного. Своих детей у нее не было, и бог все-таки любит троицу… Она решилась – и увезла к себе в город двух молчаливых братьев и пугливую девочку, которая в три года говорила невнятными слогами, причем солировали не традиционные «ма-ма», а что-то похожее на «мля-бля».
Старший мальчик, хмурый, сутулый подросток, опекуншу слушался и, похоже, уважал. За год он подтянулся в учебе настолько, что сумел стать крепким середнячком в классе, да и физически окреп. Проблем с ним не было.
Девочка через год осмелела и уже командовала опекуншей на правах младшего члена семьи, что бывает только у благополучных родителей.
Не изменился лишь Ванечка. Он по-прежнему мало разговаривал, был тих, вежлив, но каждый день с ним сулил новые открытия. От старшего брата опекунша узнала, что Ванечка ни разу в жизни не плакал и мог посреди дня лечь на кровать и долго лежать, скрестив руки на груди и безотрывно глядя в потолок. О чем Ванечка думал, оставалось загадкой.
Вскоре она смогла убедиться в том, что одной загадкой Ванечкина натура не исчерпывается. Во время обеда он писал в штаны и продолжал есть как ни в чем не бывало. Гуляя во дворе, тихий Ванечка неожиданно залезал на дерево и оглашал округу отчаянным воплем: «Помогите, убивают!»
Внезапно проснувшаяся страсть к чтению была у Ванечки избирательной и носила конкретное имя: Агата Кристи. Любовью к детективам она объяснялась с трудом, ведь никакие иные авторы и книжки мальчика не интересовали.