– Почему бы не повесить его просто на другую стену? – спросил я.
– А что такого? – твой голос зазвучал тише, такая тускнеющая ярость, словно часть тебя уже ушла за ворота школы, в грядущий день.
– Да ничего такого. В общем, я думаю, что Рим нас обоих взбодрит, как считаешь?
Ты не ответила. Я остановился у фонаря, ты вышла из машины, и я с огромным трудом позволил тебе уйти, выпустил из убежища, и, как беспомощную молекулу, тебя втянул поток девочек, движущийся к школьным дверям.
– Пока, Брайони. Осторожней там.
Я немного постоял на месте, вцепившись в руль, словно он был последней надежной опорой в этом мире, собрался с силами, чтобы не замечать покалывания и шепот Рубена прямо в ухо – «смотри, папа, я становлюсь сильнее» – и поехал домой.
* * *
В КАЖДОЙ жизни, как в каждом рассказе, есть свои решающие моменты. Зачастую они очевидны. Головокружение и тошнота как признаки первой любви. Свадьба. Выпускной. Внезапный выигрыш. Смерть того, кто нам нужен так сильно, что его жизнь воспринимается как нечто само собой разумеющееся.
А иногда эти решающие моменты не так отчетливы. Что-то сдвигается, и мы ощущаем этот сдвиг, но его причина так же невидима, как перемена ветра.
Ты помнишь, как жарко было в Риме? Ты помнишь наш спор в очереди к собору святого Петра? Как девушка-полицейский дала тебе бумажную накидку, чтобы Господа не оскорбили твои обнаженные плечи?
Ты взяла ее с улыбкой, разумеется, ведь ты не настолько изменилась, чтобы быть невежливой к незнакомцам. Но когда та ушла, ты сразу заявила с нажимом:
– Я это не надену.
– Не думаю, что у тебя есть выбор.
Год назад – да даже три месяца назад – этого было бы достаточно. Ты надела бы накидку, посмеялась над тем, как глупо в ней выглядишь, и сразу забыла бы о ней, лишь войдя в базилику. Мы бродили бы там среди паломников и туристов – некоторые в накидках, как ты – и вместе восхищались бы куполом работы Микеланджело и прочими сокровищами эпохи Возрождения.
Но ты была непреклонна.
– Я ее не надену, – твердила ты. – Я не стану ходить в зеленой накидке. Я буду похожа на палатку.
Ни разу за четырнадцать лет твоего бытия я не видел на твоем лице такой решимости.
– Брайони, – сказал я, – не глупи. Никого не волнует, как ты выглядишь.
– Я даже не католичка, – ответила ты.
Я обратил твое внимание на японку в начале очереди, которая послушно натягивала накидку.
– Не думаю, что она католичка. Давай, что ты как маленькая.
Как маленькая. Что за ирония. Будь тебе шесть или семь, ты бы охотно послушалась. Будь тебе восемь, десять или даже двенадцать, никто из офицеров этой полиции Господа не посчитал бы твои обнаженные плечи оскорбительными.
Я вижу твое лицо. Одновременно слишком детское и взрослое, и ты сквозь сжатые губы повторяешь, как мантру: «Я ее не надену, я ее не надену…»
На нас уже посматривали люди. Намного больше людей, чем смотрели бы, если бы ты все же надела эту накидку. Среди глазеющих были двое мальчишек-американцев, на вид примерно года на три старше тебя. Они пришли без родителей – полагаю, ты тоже их заметила. Может быть, поэтому ты и не хотела надевать накидку. Но мальчишки смеялись, и от этого смеха твои щеки вспыхнули. Я уставился на них, желая защитить тебя, но они меня не замечали. Просто продолжали буянить, пинаясь и цепляясь друг за друга своими длинными неуклюжими конечностями, словно в недавней прошлой жизни были щенками.
Ты в последний раз прошептала: «Папа, пожалуйста, не заставляй меня надевать эту накидку».
Я снова взглянул на тебя, наполовину укрытую моей тенью, и, поддавшись слабости, решил больше не спорить.
– Я могу подождать тебя здесь, на лестнице, – ответила ты на мой немой вопрос.
Кажется, именно тогда я рассказал тебе о том, как Флоренс Найтингейл попала в собор Святого Петра. Конечно, когда ты была младше, «леди со светильником» была одной из твоих кумиров, и в своей комнате ты разыгрывала Крымскую войну, перевязывая раны Анжелике и остальным куклам. Но когда я сказал, что ни одно событие в жизни Флоренс не смогло сравниться с посещением собора Святого Петра, ты даже не дрогнула. К тому моменту мы уже стояли у входа.
– Я буду вон там, – сказала ты, отдавая мне накидку.
Не успел я ничего сообразить, как ты уже уходила, будто так и надо. А меня пропустил через металлодетектор угрюмый вооруженный страж Божьего правопорядка. Я, наверное, мог бы пойти с тобой, устроить тебе сцену, но как-то уговорил себя, что ничего не случится.
Видимо, я решил, что ты будешь там сидеть и корить себя за глупость и отказ от шанса духовно обогатиться. Я надеялся, что это станет неким уроком, который укажет на ошибку в твоем поведении и заставит исправить ее.
Так что я зашел в собор, сказал себе, что с тобой все будет нормально, и попытался насладиться великолепием этого места.
Помню, последний раз я был тут с твоей мамой. Нас тогда накрыла общая волна эмоций, такая же мощная, как и архитектурные пропорции собора. Казалось, мы никогда в жизни не испытывали ничего похожего на это почти парадоксальное чувство ничтожности человеческого размера и при этом величия человеческого духа. Мы любовались куполом, потом поднялись к фонарю, чтобы увидеть Рим таким, каким его видит Господь – бежевым кубком с интереснейшей историей, настолько красивым и гармоничным, что у твоей мамы слезы стояли в глазах.
А теперь я стоял на нижнем ярусе и ощущал пугающую пустоту этого места. Я побродил туда-сюда в потоке туристов, задержался ненадолго у «Пьеты» Микеланджело, посмотрел на скульптуру через пуленепробиваемое стекло. Она все равно впечатляла. Стеклянное заграждение добавило истории еще один слой. Оно словно подчеркивало разрыв между умирающим Христом и современным миром, разрыв, возникший из-за желания защитить.
Это желание было и на лице Девы Марии, застывшей в по-мужски жесткой позе, с немощным телом своего ребенка на коленях. Жаль, что тебя не было рядом и ты не увидела скульптуру. То, как основа религиозной веры выражается через родительское горе. Мать, от которой сын ушел в мир, убивший его. А потом его вернули к маме на руки, в безопасность, но было уже слишком поздно. Эта безопасность уже была ни к чему.
Я стоял там совсем недолго, и глаза мои наполнялись слезами. Вокруг толпились туристы с благоговейными лицами, а потом уходили, отметив галочкой в своем списке еще одну обязательную для посещения достопримечательность. Конечно, никто из них не выразил ни намека на понимание того, что пытался донести Микеланджело. Они просто издавали такие же удовлетворенные звуки, как и в Сикстинской капелле, где стояли и водили взглядом по потолку вверх и вниз, через Страшный Суд и преисподнюю у них над головой.
А я стоял перед «Пьетой» и ясно понимал послание Микеланджело. Тебя ждут страдания, если отпустишь свое дитя в мир заблудших душ. Защити ее, не отпускай ее никогда.
Я ушел, ни на что более не взглянув. Ни часовня, ни алтарь, ни статуи, ни гробница папы не могли сбить меня с курса. На улице я не сразу увидел тебя. На секунду мне показалось, что ты пропала. Снаружи было слишком много народу, но я все же отыскал взглядом и колонну, и ступени, и тебя, сидевшую там, где ты и обещала. Я рванул к тебе и лишь в последнюю секунду заметил двоих мальчиков-американцев. Ты с ужасом смотрела, как я приближаюсь. Твой стыд был так силен, что превращался в ненависть.
– Брайони, пойдем?
Ты закатила глаза, а эти щенки рассмеялись: «До скорого!»
– «До скорого»? – спросил я, когда мы проходили мимо Египетского обелиска в сторону Виа делла Кончилиационе.
Ты молча отмахнулась.
Просто выражение, сказал я сам себе, взглянув на твои голые плечи. Ничего такого, о чем стоило бы печься всерьез.
Хотя на этой безумной июльской жаре не спечься было просто невозможно.