Он растопил плиту, поставил на нее большую кастрюлю с водой – времени до поезда хватало. Расхаживая по кухне и покусывая нижнюю губу в ожидании, пока закипит вода, он пришел к выводу, что в Белграде лучше сначала поговорить с Холерой, который был ему ближе. Потом втащил большое деревянное корыто, в котором когда-то скоблили щетину с туш забитых свиней, и долго плескался в нем, совсем как ребенок.
Из корыта он вылез словно заново рожденный, болезнь сняло как рукой. Вытерся полотенцем, надел чистое белье и гражданскую одежду. И тут – даже не закашлявшись, а просто прочистив горло – ощутил, что рот его полон крови.
С ужасом Светислав плюнул в корыто, из которого еще не успел вылить воду. Длинные алые нити с прозрачными воздушными пузырьками колыхались среди белых островков мыльной пены, то погружаясь ко дну, то всплывая, растягиваясь в тонкие, как паутина, волоски и вновь собираясь в помятые спирали, похожие на раскисшие мотки красных хлопчатых ниток.
Его охватила паника, холодный пот выступил на лбу и ладонях. Он поспешно проглотил целую пригоршню соли и запил ее большой чашкой ледяной воды. Потом присел на кровать.
Дыша, словно мышь, мелко и коротко, он опустил голову на подушку и подождал, пока сердце перестанет биться так учащенно.
«Что это было? – с ужасом думал он. – Неужели смерть? Разве могу я умереть? Так ведь мне еще и двадцати двух не исполнилось!»
Потом он, обходя стороной редкие пыльные фонари, поспешил по слабо освещенной улице к далекой больнице. Прокрался по аллее, что напротив казармы, перешел мост через Раваницу; около почтамта и центрального рынка, избегая появляться на Главной улице, свернул на улицу Царя Лазара. Но стоило Светиславу повернуть в мрачный переулок, как из горла хлынула кровь.
В больницу он влетел, задыхаясь от кашля и плюясь кровью. Пробежал по коридору прямо в ординаторскую.
В приемном покое в это время уже никого не было, только какая-то женщина сидела с ребенком на коленях. Когда он ворвался внутрь, харкая в тряпку, с которой капала кровь, она испуганно схватила малыша и спряталась за углом.
– Что здесь этот делает? – забилась она в истерике. – Уведите его отсюда! Здесь дети! Уведите его!
Перепуганный Светислав замер. «Что это с ней? – подумал он. – Ведь это всего лишь болезнь. Ведь это всего лишь смерть».
В помещении появился крупный равнодушный санитар. Морщась и с отвращением, словно полицейский, придерживая Светислава за локоть, увел его к врачу.
10
Ночью в больнице он несколько успокоился. На рассвете, усевшись на кровати, он даже сумел немного вздремнуть.
Утром, пока никто еще не узнал о случившемся, он строго-настрого приказал персоналу никому не сообщать о болезни и потребовал немедленно доставить себя в Белград. В больнице его знали и побаивались и потому без раздумий удовлетворили все требования. И вот в полдень Светислава Петрониевича на неудобных носилках в служебной машине железнодорожного ведомства доставили не в министерство на улице Князя Милоша, а в больницу УДБА в Дединье[10]. А неделю спустя перебросили в клинику «Ребро» в Загребе. Так что он не смог доложить о своем новом месте пребывания ни полковнику Йове, ни капитану Холере. Теперь ему казалось, что они никогда и не были знакомы.
Началась долгая, долгая болезнь.
В первые десять дней, борясь с температурой и пищей, от которой его мутило, прислушиваясь к зловещим хрипам в груди, грозящим новым кровохарканьем, полулежа в кровати клиники «Ребро», он написал первое письмо в министерство о Мариче и Станке, а спустя два месяца, требуя ответа, отправил второе.
Никто и не подумал ответить ему. Вместо этого, шесть месяцев спустя, какой-то поручик из Белграда доставил ему медаль за якобы проявленную отвагу.
С большим запозданием его навестила сестра Радмила. Мужеподобная и деловая, ковыряясь желтыми от табака пальцами с не очень чистыми ногтями в большом мужском портфеле, она поспешно и скучно докладывала ему о городских проблемах; она так и говорила – проблемы. Нищета никуда не делась, хлебозаготовки провалились, тюрьмы переполнены, а врагов все больше, офицеры женятся на отвратительных изнеженных буржуинках, а таких, как она, активисток, стараются не замечать, скоевцы или превращаются в равнодушных нигилистов, которых ничего не волнует, или становятся карьеристами, целящимися на вышестоящие должности, или – что еще страшнее – перерождаются в разочарованных и обозленных ренегатов. «Этот вражина, волейболист Миша Булочка, – добавила она, – сидит в тюрьме».
– Но ведь это глупо! – вскричал Светислав. – Миша не враг!
Потом он долго разочарованно взмахивал руками и в расстройстве цокал языком.
Наконец кружными путями, волнуясь, расспрашивая о десятках других знакомых, спросил и о Гордане – не вернулась ли она в Чуприю?
Радмила не смогла даже сразу припомнить, о ком он ведет речь:
– Это та самая высокая красотка, у которой отец не вернулся из плена? Что на улице Милана Топлицы жила?
Побледнев, Светислав кивнул головой.
– Эта шлюшка, – произнесла сестра тяжелым альтом как нечто само собой разумеющееся, – вышла замуж за одного из наших крутых и обеспеченных дипломатов. Сейчас она где-то за границей.
Светиславу показалось, что кто-то поднял над его головой траурное черное знамя, и он мысленно проклял день, когда мать родила его.
11
Вскоре после этого он дал согласие на операцию.
Так что ему на двадцать третьем году жизни в санатории на Голнике иссекли девять ребер, вырезав грудь почти до самого соска. Когда Светислав после операции в первый раз встал перед больничным зеркалом и увидел искривленную фигуру, то не смог сам себя узнать. С помощью большого шприца его накачали воздухом, создав под пазухой, между отсутствующими ребрами, мерзкую постоянно свербящую и шелушащуюся рану, которую он с болезненным интересом разглядывал в карманное зеркальце и постоянно ощупывал пальцами. Время от времени полость подкачивали, совсем как волейбольную камеру, которая потихоньку стравливает воздух. Но все-таки сумели спасти жизнь.
После этого начались его скитания от одной больницы до другой. Поначалу это были привилегированные учреждения, потом они становились все проще и проще. В них быстро распознавали его характер, и никто не желал держать Светислава у себя дольше положенного.
Некогда нервозный и в чем-то даже мелочный, Светислав в больнице стал равнодушным и неряшливым. Ему не мешала многодневная щетина, а сестры с трудом заставляли его умываться. Ел он много, но как-то равнодушно, забрасывая в себя пищу как дрова в топку. Несмотря на болезнь, пристрастился к табаку и ракии, самой обыкновенной и дешевой, настоящему деревенскому самогону, который украдкой покупал у больничного забора. Вместо обязательных санаторных прогулок сидел в палате и барабанил пальцами по столешнице, в тихий час шастал по коридорам и чужим палатам, где слушал, а еще чаще – пересказывал пошлые анекдоты про туберкулезников.
Постепенно он привык к тому, что чахотка – единственная существующая в мире реальность, научился верить в то, что все должны ею перестрадать, и с наигранным равнодушием хвастался числом и названиями пройденных больниц и санаториев. В этих местах связи с женщинами носят временный и отчаянный характер, они легко возникают и продолжаются без зазрения совести, чтоб потом безболезненно или трагически оборваться. Светислав, стыдливый, заброшенный и ленивый, в подобные не вступал. Украдкой он все-таки с вожделением поглядывал поначалу на женщин, но, не желая ничего менять в своей жизни, а также из-за того, что раза два-три получил отлуп, все-таки выбрал одиночество, слегка окрашенное обидой, пренебрежением и презрением.
Он любил запугивать новичков, подробно описывая внешний вид своих гнойных выделений, топографию сохнущих каверн и первичные признаки распада легких. Светислав описывал смерти, свидетелем которых был сам или о которых слышал от других; и обо всем он говорил с известным радостным отвращением. Если в санатории оказывался кто-либо из известных людей, о которых много говорили, он напрягал все свои полицейские способности, чтобы разузнать хоть какую-то их тайну, действительную или мнимую, чтобы потом с наслаждением разнести ее по палатам.