После приключения он целых две недели провел в делах. Все это время зима мучилась, никак не решаясь – то ли еще продолжить борьбу, то ли же затаиться до лучших времен, и потому еженощно прихватывала мелкими морозцами почву, которая днем, едва пригреет солнышко, обращалась в долинах в жидкую грязь. Русский, кашляя и чихая, зябко кутаясь в шинель и заглатывая бесполезные таблетки аспирина, с несколькими милиционерами и удбовцами трясся в перегруженных двуколках по невозможным горным дорогам, в которых колеса увязали по самые ступицы, сохраняя в левом обшлаге шинели донесения сельской закупочной комиссии, объезжал с обысками окрестные села.
Так или иначе, а зерно следовало из крестьян выбить. А поскольку добром они его сдавать не хотели, Светиславу было совершенно ясно, как следует поступать.
Он страдал от этой не покидавшей его мысли и от прилипчивой болезни, и потому, стоило ему войти в дом, обозначенный в списке, ощутить сытый, теплый дух молочной сыворотки, Светислав моментально впадал в бешенство. В то время как люди (настоящие люди, думал он, больные, голодные и израненные – а среди них на первом месте он непременно видел лично себя) мучаются и гибнут в борьбе за лучшую жизнь человечества, за их лучшую жизнь, они здесь варят яйца и ждут возвращения из эмиграции короля!
Он с яростью заставлял домашнюю челядь перекапывать двор, конюшню, вскрывать подполы… Если вдруг что-то нащупывал и, чаще всего, если обнаруживал тайник – задыхаясь, истерически крыл их матом в бога, в душу мать! Хозяина же в кустах – а иной раз и на глазах домочадцев – избивал до изнеможения. Закончив экзекуцию, он частенько задумывался над тем, что вот этот мужик так ничем и не проникся, несмотря на то, что сам Светислав просто сходил на нет после этого избиения. Тогда он ощущал себя бесконечно виноватым и до глубины души больным и несчастным, отчего еще больше злился и ненавидел этого крестьянина еще сильнее.
По сути, он ненавидел всю деревенщину мира. Все они – кровопийцы, кулаки и враги народа! И даже если пока нет – то будут! Иной раз он готов был пристрелить на месте такого. И это, уговаривал он себя, вовсе не было бы грешно – напротив!
В таких случаях он приказывал милиционеру запереть конкретную деревенщину в помещении сельского совета, а сам переходил к следующему хозяйству.
Однажды вечером в валашском селе Багреница, с яростью набив арестованными несколько комнат в сельсовете, а затем опустошив их, отправив толпы арестованных для дальнейшего решения их судьбы в город, Светислав неожиданно окончательно занемог. Окно, в которое он в тот вечер уставился, внезапно принялось плавно кружиться, и, пока он судорожно пытался предотвратить вращение деревянного переплета в рамках прямоугольного оконного проема, окружающий его мир сжался до размеров детского кулачка. Так Светислав потерял себя в неотчетливом гуле и неясной голубизне. Теряя сознание, он неслышно свалился на земляной пол.
После этого Светислав четыре дня провел в горячке в доме местного влаха-коммуниста.
Он будто сидел в кресле-качалке, колыхаясь между полуявью и полусном, чередуя ощущения болящего до стона тела и приятного облегчения вытянувшегося в покое скелета, между жуткой лихорадкой, явившейся результатом вроде бы несуществующего сквозняка, и потным жаром, вызванным отчетливым осознанием задания, которое обязан выполнить, и отчетливым ощущением, что не в состоянии сделать это. В первый день хвори он даже приказал милиционерам действовать самостоятельно. Но уже вечером, принимая от них рапорты, пришел в ужас от бестолковости и глупости, наорал на них и отправил подчиненных в город. Это еще больше убедило его в мысли о том, что он – просто-напросто сущий бесплодный интеллигент, слабак, который не в состоянии реализовать себя ни в какой должности, и тем более не в состоянии преодолеть себя, как бы не старался и не боролся сам с собой. Глядя на себя со стороны, он видел просто слезливого бесхребетника, и стыду его не было ни границ, ни утешения.
Его постоянно мучил один и тот же сон.
Стоило Светиславу опустить голову на подушку, набитую жесткой соломой, как в изголовье появлялись три игральные кости. Выворачивая шею и скашивая глаза, он следил за ними как за тремя забавными крошечными камушками, и замечал, что они, проникая в его ухо, постепенно пробираются к слюнным железам, под самый язык. Устроившись там, они поначалу не мешали ему. Но потом, постукивая все громче и вращаясь, словно танцуя какой-то вальс на три четверти, они начинали расти. Это уже становилось опасным, и он, скрипя зубами и отхаркиваясь, пытался выплюнуть их. Игральные кости продолжали расти, превращаясь в крупные обкатанные кварцевые голыши, которые, громко стуча, заполняли полость рта и прижимались к самому нёбу. Усиливающееся отхаркиванье не помогало ему, и Светислав бился в конвульсиях, судорожно дергая ногами.
Между тем камушки, всё увеличиваясь в размерах, постепенно проникали на второй этаж его черепа, давили на мозг и разрушали его тяжкими стальными ударами. И все это самым странным образом рифмовалось с одним из нескольких расстрелов, которыми он командовал во время освобождения.
– Беги, поп, беги! – опять вспоминал он и снова и снова удивлялся тому, как на спине поповской рясы под ударом невидимой пули вспыхивало нелепое облачко пыли, – и вдруг обнаруживал, что это – он сам, одетый в поповскую рясу.
– Нет! Это не я! – кричал диким голосом в пустой комнате Светислав Русский.
Он просыпался с заложенным носом и опухшим горлом, потный, с трепетно бьющимся сердцем, и сразу поворачивал голову к двери – не услышали ли его хозяева.
Нередко являлась ему и Гордана, выпускница школы в Чуприн, дочка довоенного офицера, затерявшегося после освобождения из плена где-то в мире, исчезнувшая куда-то прежде, чем он – из-за ее отца! – успел сказать ей то, что следовало сказать. Вдруг она виделась ему на широкой улице, и он, лучезарно улыбаясь, бросался к ней. «Гордана, – кричал он ей, – я должен тебе кое-что сказать!» Она, призрачно колеблясь, отступала назад. «Я вернусь!» – отвечала она, подрагивая всем своим кружевным телом. А потом таяла в воздухе. Во сне они вовсе не ссорились.
Просыпаясь в странной кровати, пропахшей пыльной сенной трухой, ощущая внутри себя тихую пустоту, он верил, что с той черноглазой, длинноногой девчонкой он запросто пролетел бы над всей грязью как на крыльях, как настоящий витязь на добром коне. И припрятанное зерно быстро бы отыскалось! А вот без нее – на тебе, вроде как всем хорош: Светиславу казалось, что, входя в каждый дом, он проявляет невиданную отвагу, демонстрируя власть и силу, а вовсе не отсутствие опыта и неловкость, которые и привели к болезни. На деле же совершает ошибку за ошибкой, с яростным удовлетворением шагает по тонкой корочке собственной гордости, с каждым шагом все глубже и глубже увязая в дерьме.
«Что же это такое? – с удивлением задавался он вопросом, оглядываясь вокруг. – Неужто именно это и называется жизнью? Неужели эти люди все время жили такой вот жизнью, и то, что я тут вижу – наивысшее их достижение? А может, я не так это понимаю и плохо смотрю?»
Еще в первый свой ночлег в селе он заметил, что его хозяин из Багреницы, едва заслышав у дома собачий лай, вскакивает с постели и, прихватив керосиновую лампу, с топором в руке направляется в конюшню. Постояв там некоторое время, с огнем обходит двор и бесшумно возвращается в дом. Было похоже, что он готов вскочить в любой момент.
Однажды он все-таки спросил его об этом.
– Боюсь, скотину отравят – отвечал влах[2].
– Кто?
Мужик махнул головой, на которой покоилась мохнатая шапка:
– Селяне.
Русский было понял так, что на самом деле виной тому был он, однако вскоре решил, что крестьянин хочет у него что-то выпросить. «А что он может от меня получить? – мысленно усмехнулся Светислав. – Может, сам что-то припрятал?» И решил не предлагать ему свою помощь.