— Не трибунал страшен, товарищ подполковник. Об одном прошу — разрешите в бою искупить вину.
— Идите, Хмыров, идите… я верю вам. Сейчас об одном думать нужно — о высоте. Взять ее надо сегодня же, Идите.
— За доверие спасибо, товарищ подполковник. Этого никогда не забуду… — и голос его вдруг дрогнул и сорвался. Хмыров еще говорил что-то, губы его шевелились, а голосу не было. Только по щекам одна за другой скатились две большие слезы.
Жаров порывисто шагнул к офицеру и взял его за руки повыше локтя.
— Эх, командир, командир! — прижав его к груди, сказал он с сочувствием и вместе с тем с той твердостью, которая не обещает снисходительности. — Это не детская игра, а война. И тут все возможно. Не думайте только, что успокаиваю. Я требую, безоговорочно требую, чтоб все обязанности исполнялись с удесятеренной энергией. Слышите, Хмыров!
Вернувшись к столу, Жаров снова взял уже подписанный наградной лист. «Представляется к ордену Красное знамя», — прочитал он последнюю фразу. Нет, уже не представляется. К сожалению, нет! Но и в обиду его не давать, не то Забруцкий как коршун налетит… Как ни странно именно сегодня Андрей впервые подумал о Хмырове с сочувствием и участием. Кому ж больше его защищать теперь, как не ему.
В роту Хмырова Жаров отправился вместе с Березиным. Собрал оставшихся в живых бойцов взвода, поговорил с ними в окопчике, выдолбленном в каменном грунте каверзной высоты. Затем вызвал офицеров.
— Так как же? — взглянул он на Хмырова.
— Костьми ляжем, а возьмем, — решительно заявил командир роты. — Я сам пойду первым…
— Я сам, я сам! — передразнил его Жаров, потеряв терпение. — «Я сам!» — может мальчишка болтать. А у командира свое место и свои обязанности — бить кулаком всей роты, а не трещать — я сам, я сам! Запомните, и чтоб больше никогда мне не слышать этого.
Замполит с упреком взглянул на Хмырова: опять сорвался.
Часа через два план удара был готов окончательно. Костров будет пробивать справа, Жаров — слева. Они возьмут высоту с часовней в большие клещи. Тогда либо бежать, либо погибнуть: другого выхода у немцев не останется.
Незадолго до начала действий заявился Забруцкий. Вид у него, как у прокурора, только что изобличившего преступника. Виновность доказана, и остается лишь определить меру наказания. Потирая руки, полковник вышагивал из угла в угол, странно пружинясь и напоминая дикую кошку, готовую прыгнуть на свою жертву.
— Ну, что с Хмыровым решили, разжаловать или как?
Андрея так и передернуло. Конечно, вина у командира немалая, ответ ему держать придется. Нельзя же, однако, быть столь несправедливым. Москва салютовала двадцатью залпами из ста двадцати четырех орудий, и не одно из них било за подвиг Хмырова. А тут — «разжаловать или как?»
Ладно, будь что будет!
— Вот! — взял он со стола и протянул Забруцкому наградной лист. — Прошу орден «Красного знамени».
— Что, что? — вытаращив глаза, даже приостановился Забруцкий. — Орден, Хмырову? Этому разгильдяю и трусу?
— Герою Шаторальяуйхей, товарищ полковник.
— Вы что, смеетесь или всерьез?
— Там все написано, — указал Жаров на лист, который заместитель командира дивизии с пренебрежением вертел в руках.
— Ну, это вам не пройдет так, — вдруг ощетинился он, грозно хмуря брови. — Думаете, помянули вас в приказе, так теперь все можно. Не пройдет!
— Значит, вы против?
— Вот мой ответ, вот! — рассвирепел полковник, разрывая на части наградной лист. — Вот!
— Если только не представить его к ордену, — тихо проговорил Жаров, — одно это — уже очень суровое наказание. Командир становится на ноги, и незачем его мордовать.
— Устав требует строго наказывать… — чуть не скандируя, затянул Забруцкий.
— И ценить все лучшее, что есть в подчиненном… — подхватил Жаров.
Голоса офицеров накалились, и они умолкли. Немного поостыв, Жаров заговорил, ни к кому не обращаясь и рассуждая как бы сам с собою:
— Разве не помог бы ты человеку в беде?..
Забруцкий даже взбеленился. Что за фамильярность!
— Это не вас я спросил сегодня — себя, — закончил мысль Жаров. — А Хмыров в беде. Пожертвовать им не хитро, и каюк офицеру! А кому нужно это?
— Не вы решаете, — опять взъерепенился полковник.
— Но я представляю… — Жаров взглянул вдруг на часы и, указывая на них пальцем, уже другим тоном проговорил: — Разрешите начинать?
Сигнал передали по телефону, и сразу же загремела артиллерия. Забруцкий уехал недовольным и рассерженным.
Начатое наступление развивалось успешно. Черезов пробил брешь. Огрызаясь огнем, немцы спешно откатывались. Теперь бы бить их и бить, но в прорыв введены другие части. Жаров же получил приказ — вывести полк из боя.
Дивизия Виногорова направлялась на Будапешт.
5
Поздним вечером последний привал под Пештом: завтра опять в бой, все разрастающийся на подступах к венгерской столице.
Миклош Ференчик привел в корчму местного учителя без левой руки, которую он потерял в девятнадцатом году в боях за советскую Венгрию, и группу крестьян. Они окружили Березина и с интересом слушают его рассказ о последних событиях.
— Палача на палача поменяли! — гневно сказал учитель, едва зашла речь о Салаши — преемнике Хорти.
— На собаке шерсть сменили! — по-своему оценил события старый мадьяр с толстой палкой в руках.
Затем крестьяне вначале робко, а потом все смелее и смелее расспрашивали солдат и офицеров. Естественно, их изумляют самые обычные вещи из советской жизни, удивляет все, чем богат ее далекий неведомый мир. В течение многих лет его заливали здесь помоями несусветной чепухи, проклинали со всех амвонов. А он — мир этот — светил и светил загадочным светом, манил в неведомое и лучшее. И вот, наконец-то, они знают правду, которая ярче и сильнее любых догадок. А тут еще и живой свидетель из их же среды — Миклош Ференчик, много видевший своими глазами. Ленина слушал, в Красной Армии воевал, бил белых.
Сейчас он добровольно сопровождал полк и служил за переводчика.
— Нет, никому не убить правды, — сказал старый мадьяр. — Тыщу лет ее извести хотят, а жив народ — жива и правда. А сколько о ней песен и сказок сложено, про правду!
— А ты расскажи, дядя Миклош, — попросил Глеб.
— Как рассказать про все, — развел руками старик, — и ночи не хватит.
— Зачем про все, хоть что-нибудь расскажи, — зашумели бойцы, упрашивая Ференчика.
Как не рассказать тут! Слов у него мало, и порой не все понятно, но смысл ясен. Древняя легенда всем растревожила сердце, и никого не оставила равнодушным. Глеб ближе подсел к Ференчику. Оля не сводила с него заблестевших глаз. Зубец невольно расстегнул ворот гимнастерки, а Матвей Козарь до боли стиснул в кулаки пальцы. Даже Павло Орлай, еще не примирившийся ни с чем мадьярским, и тот впервые с такой силой ощутил в душе сочувствие к людям в страшной беде.
Когда и с кем это было, заговорил старый мадьяр, трудно вспомнить. Может, еще раньше, чем с прапрадедами тех прадедов, про которых уже забыли их внуки. Короче сказать, очень, очень давно. Страной в те поры грозный Антал правил со своими тиранами. Стоял тогда на Дунае город, и время не оставило от него камня на камне. А в городе том сидел тиран, прозванный Аспидом, потому что как змея жалил. Всем худо было. А тут случись еще жгучие суховеи, земля истрескалась и закаменела, мор разразился. Люди разум теряли. А тиран тучнел, и его закрома ломились от хлеба.
Жил там и мастеровой по имени Лайош. Видел и знал он больше всех. Сердцем был тверже всех. А правдой — сильнее всех. По слову Лайоша люди поднялись на тирана. Как река в разливе, их восстание грозило смести всех богачей провинции.
Разгневанный Антал приказал укротить людей и грозил смертью самому тирану. Перепуганный Аспид вызвал одного из своих подручных, человека с сердцем, чернее сажи, и велел поймать Лайоша. Заговорщики проникли в лагерь восставших и выкрали их вождя.
Допрашивал его сам Аспид.