Он уже разобрался, что и как расположено в Вологде, пересек речку по льду наискосок и вышел к Верхнему посаду. Там добрые люди указали ему искомый храм, и вскоре он уже стучался в дверь скромного домишки отца Амвросия.
– Дело неладно, – услышав, кого и зачем ищет Чекмай, сказал отец Амвросий. – Ко мне приходил подьячий – точнее сказать, его, болезного, за руку добрый человек привел. Этот подьячий, по прозванию Деревнин, желал знать, как выйти к Софийскому Успенскому храму. Внук у него пропал. Коли внук там служит – оттуда нужно и розыск вести, так он сказал. Он в приказе Старого Земского двора служил, ему виднее.
– Что-то еще про внука говорил?
– Про внучек. Сказал – велел невестке вместе с ними перебираться к купцу Анисимову, который каптану прислал, там-де им будет хорошо. Ее взяла к себе жить жена купца Анисимова, и с малыми детками…
– Анисимов… – пробормотал Чекмай.
– А про внука сказывал – что упрямый неслух, кабы не дедова тяжелая рука – аза от глаголя бы не отличил. Сильно был недоволен. Мой Олешко, младшенький, вышел на Кирилловскую дорогу, нашел извозчика, привел, они срядились, и подьячий мой поехал к отцу Памфилу. Я просил: когда хоть что-то узнает, мне бы сообщил. И нет его, и нет, и нет… На другой день я послал Олешка – узнать, не нашелся ли отрок. Так и отрок пропал, и сам подьячий не вернулся. Там его баба сидит одна с дочками, не ведает, как быть.
– И что, по сей день его нет?
– Нет. Я послал к Гречишниковым, Мартьян Гречишников подьячего с семейством в Вологду привез, может, парнишка там, у Гречишниковых. И там его нет. Я старшего, Насонка, посылал в Насон-город, в губную избу, там у губных старост можно про всех покойников узнать. Нет, никакого покойника в эти дни не случилось. Куда запропал – неведомо. Но, думаю, может, мать отрока что-то знает.
– Ох, ну и дельце… Знать бы, что за злодей на отрока покусился…
– Злодеи всякие бывают, – согласился батюшка. – Иной на исповеди такого нагромоздит – холодный пот прошибает. А донести на него, на душегуба, нельзя – тайна исповеди!
– Так, может, есть в Вологде душегуб, которому в радость – ни в чем не повинных людей в прорубь спускать? – с надеждой спросил Чекмай. – Понимаешь, батюшка, уж больно все это несуразно.
– Мне такой не попадался, вот те крест. – Отец Амвросий размашисто перекрестился. – Несуразно, да… Олешко! Хватит на сегодня каракули чертить. Ступай сюда!
Худенький глазастый Олешко, которого не мешало бы постричь хоть овечьими ножницами, сидел за столом под самым окошком, списывал в самодельную тетрадку прописи. Попадья, матушка Маланья, одела и перекрестила на дорожку своего младшенького. Выйдя со двора, Чекмай взял парнишку за руку – так оно надежнее.
Им скоро повстречался порожний извозчик, что возил богомольцев в Кирилловскую обитель. Срядились, сели в санки, и Чекмай велел везти в Насон-город, в Успенский собор, искать отца Памфила. А Олешку и радость – через весь Верхний посад с ветерком прокатиться, в девять лет много ли нужно для счастья?
Но сперва из поисков ничего не вышло – поблизости от собора была воеводская изба, и у нее столпился народ. Мужчины были взволнованы и так галдели – поди, в Заречье было слышно. Очень Чекмаю эта толпа не понравилась – не к добру. Он, крепко держа за руку Олешка, вошел в людское скопище и стал расспрашивать вологжан, что стряслось.
– Гонец из Ярославля прискакал! – ответили ему. – Такие страсти, такие страсти! В Ярославль из Ростова человек приехал, а туда из Москвы человека послали, а у нас, ты же знаешь, уговор – сведения передавать. Горит матушка Москва! Горит! Паны подожгли!
– Чтоб им сдохнуть! – от всей души пожелал Чекмай.
Ему нужно было во что бы то ни стало переговорить с гонцом. Но тот сидел у воеводы, и добыть его оттуда не было никакой возможности.
И вряд ли тот гонец мог сказать о человеке, которому служил Чекмай, служил не из выгоды – а потому, что видел в нем единственного достойного воеводу, способного очистить Москву от поляков. Вместе они воевали с поляками, вместе были в Зарайске, вместе ушли оттуда к Рязани, чтобы примкнуть к рати Прокопия Ляпунова. Тот человек и отправил Чекмая в Вологду с особым поручением, с опасным поручением, но Чекмай ни мгновения не колебался.
Ему оставалось лишь Бога молить, чтобы воевода остался жив в горящей Москве.
В толпе никто ничего не знал толком, да и знать не мог. Чекмай все же прислушивался к речам, надеясь услышать хоть что-то путное. Он увидел нескольких беглецов из Москвы – среди них Кузьму Гречишникова и купца, который, судя по сходству, был его братом. Чекмай уже знал, что звать его Мартьяном.
– Люди добрые, Бог уберег! – восклицал этот брат. – Еще бы малость помедлили – и гореть бы нам и с женами, и с деточками!
Чекмай был послан с поручением по двум причинам – странной и достойной. Странная: у него был нюх, нюх на все сомнительное и тревожное. Достойная: верность. Он был верен наперекор всему, беря в том пример со своего князя, воеводы безупречного, с таким понятием о чести, какого до сей поры в Московском царстве не встречали; может, и попадалось похожее, но редко.
Притащив чудом спасенного Гаврюшку к Глебу, Чекмай нутром чуял: несуразица происходящего, скорее всего, мнимая. Исчезновение подьячего Деревнина тоже как-то нехорошо благоухало. Но вот в толпе – братья Гречишниковы, которые могут что-то в этом деле понимать. Семейство подьячего, как рассказал Гаврюшка, пару дней прожило у Кузьмы. А все лица купеческого сословия, что за несколько месяцев перебежали из Москвы в Вологду, были у Чекмая под особым подозрением.
Подозрение укрепилось, когда к Гречишниковым подошел хорошо известный Чекмаю человек в богатой длинной шубе, крытой вишневого цвета сукном с нашивками из алого атласа и золотным кружевом, в собольей четвероугольной шапке с лазоревым верхом, в редких для Вологды перстатых рукавицах, еле видных из-под длинных рукавов шубы. Вот уж этот человек никакого доверия не внушал. Лицом он был узок и бледен, бородой и усами – рыжеват, про такие лица в народе говорят: рожа топором.
– Челом, Кузьма Петрович, – сказал рыжеватый. – Что деется, а?
– Ох, Иван Васильич, и помыслить страшно, мы с братом сейчас пойдем в собор, молебен нужно отслужить. Ведь застрянь он там – и лишился бы я брата.
– То-то и оно, – подтвердил рыжеватый. – И это ведь еще не последняя беда. Поляки из Москвы не уйдут, так и останутся там сидеть на пепелище. И никакой Ляпунов с воинством их оттуда не прогонит. Воинство-то разношерстное, кого там только нет. Чуть что не так – переругаются и передерутся.
Выговор у рыжеватого был истинно московский, что сперва даже удивляло Чекмая, который впервые слышал речь этого человека: он знал, что человек этот – «немчин английской земли», природный англичанин, с раннего детства живущий в Москве и до того сделавшийся своим, что купечество ему даже русское прозвание присвоило – Иван Ульянов, подлинное же имя было – Джон Меррик.
– А ведь сколько денег тому Ляпунову послано, – вздохнул брат Мартьян Гречишников.
– О том мы после переговорим, – пообещал Ульянов-Меррик.
И Чекмай сам себе сказал: так, вот и еще парочка приятелей, которые то ли готовы поверить, то ли уже верят англичанину. Во всяком случае, желают верить. Может, Гаврюшка слышал разговор между братьями о важных делах, да сам не понял, какие сведения нечаянно раздобыл? Тогда все складывается: Гречишниковы знали, куда удалось пристроить на службу отрока, а молодцов при лавках и амбарах у них служит немало, найдется и такой, что за рубль родного отца в прорубь спустит.
Сведения же могли быть таковы, что, с Чекмаевой точки зрения, сильно смахивали на государственную измену. Не будучи человеком торговым, не беспокоясь о прибылях, он мог позволить себе удивительную роскошь – думать не о своем кармане, а о государстве. А о том, что из-за прибыли купечество на многие пакости готово, он знал доподлинно.
Примерно представив себе, что могло произойти, Чекмай забеспокоился о старом подьячем. Вряд ли его упокоили в соседней проруби – но куда-то же он делся? Он отправился на поиски внука – и пора бы уже пойти по его следу, коли еще не поздно.