Авдотья даже рот приоткрыла – словно для беззвучного «ах». И глаза у нее округлились. Но тут же она с собой совладала.
Гаврюшка понял: Авдотья сообразила, что он ее видел в храме. Но почему из этого нужно делать великую тайну – он не понял. Настасья также поймала Авдотью на вранье, но промолчала: глупо встревать в чужие дела, свекор, может, и поругает Авдотью, да потом с ней помирится, а виноват окажется тот, кто правду сказал. И она под столом тихонько наступила сыну на ногу: молчи, мол!
И Гаврюшка промолчал.
Он был отрок сообразительный. В доме, где считали и берегли каждую получку, он тоже многое измерял деньгами. И он решил: было бы очень хорошо, кабы Авдотья заплатила за молчание. Деньги за пономарскую службу придется отдавать деду, а то, что даст Авдотья, – матери, на сестриц. Она уж вздыхала, что ножки у них растут, новая обувка вот-вот потребуется, не в лаптях же с онучами их водить.
Но Авдотья, поев, куда-то исчезла, и Гаврюшка, быстро собравшись, убежал в Успенский храм.
Глава 3
Настасьино счастье
Женщины пытались устроиться поудобнее в небольшой светлице. Все, что не требовалось сей же час, снесли вниз, в подклет. Первым делом пристроили в углу образа. Другой угол, дальний и теплый, отвели Деревнину, там поставили для него лавку. Всем прочим пришлось до лучших времен привыкать спать на полу. Отдельно приготовили место для Авдотьи с дочками, отдельно – для Настасьи с дочками, ближе к дверям – для Гаврюшки, мамки Степановны и Феклушки. Антип же уговорился, что будет пока ночевать на конюшне у Гречишниковых, там можно в тулуп завернуться да в сено зарыться. Опять же – весна на носу, пусть и потеплеет позже, чем обыкновенно в Москве. А летом спать на сеновале – удовольствие.
Деревнин был недоволен – не так он себе представлял купецкое гостеприимство. Он догадался, что выдворение гостей в съемную горницу – затея Анны Тимофеевны, которой вовсе не хочется держать в своих покоях лишних детей и женщин. И он привык жить в комнате один – не только во время постов, когда муж и жена спят раздельно, а во всякое время. Тут же одиночество отменялось, и надолго.
А Мартьян Гречишников, что бы Деревнин ни бурчал о нем, сидя в своем уголке, как раз заботился о своем благодетеле, которого сманил в Вологду.
Он при помощи Кузьмы немедленно принялся восстанавливать старые знакомства и заводить новые. Три дня ходил по лавкам, был и на Торговой площади, и в Гостином дворе, не говоря уж о том, что под боком, – Ленивой площадке, смотрел цены, сравнивал товары, задавал вопросы. Вечером братья Гречишниковы и сами в гости ходили, и гостей принимали, разговоры велись все те же – о товарах и ценах. Но не только.
На четвертый день, когда уж смеркалось, Мартьян Петрович заявился к деревнинскому семейству.
Настасья как раз была в подклете, разбирала узлы и ужасалась: сколько же всего нужного оставлено в Москве…
– Заходи, Мартьян Петрович, – сказал Деревнин. – Прости, что у нас тут словно Мамай прошел. Все в одной комнате ютимся, и тут же доченьки мои играют. И усадить-то тебя некуда.
В голосе был явный упрек.
– Я с доброй вестью, Иван Андреич, – ответил Гречишников. – Живет в Вологде черной сотни купец Анисимов. Хоть и черной, а богатство у него немеряное. Его приказчики дорогие меха скупают, он своих людей за рыбьим зубом посылает, их на Двинской губе все поморы знают, они с самоедскими князьками поладили. Поморы для него ходят к Мангазее, туда остяки и тунгусы провозят ясак и много чего на продажу, так они это берут.
– Мангазея?.. – спросил Деревнин.
– Да, там теперь и острог, и свой воевода. Не на пустое же место тунгусы с самоедами ясак везут. Анисимовские люди еду на Пустоозеро, там сходятся с самоедами, сделки ведут без денег, выменивают у самоедов соболей на сукно, холсты, сало, кольчуги, толокно. Артемий Анисимов – он оборотистый. Он один из первых с Москвы прибежал. Купил двор, осенью ему пристройки поставили, четыре сруба на подклетах, и наверху светлицы, живет хорошо, нам бы не хуже. А у него молодая жена Ефимья, и он ей угождает. Сам знаешь, как это делается. Мониста и серьги уж в укладки не вмещаются.
– Уж знаю… – проворчал Деревнин. Он уже не умел так угождать Авдотье, как хотя бы десять лет назад, и, чтобы жена не дулась, покупал спокойствие в доме подарками – пока еще мог делать подарки.
– Так вот, приехал сюда Анисимов со всем двором, опричь хором, и, понятно, притащил всех комнатных баб своей дуры. И что бы ты думал, Иван Никитич? Одна вдовушка в Москве за столько лет жениха не сыскала, а в Вологде огляделась, подцепила, повенчалась и ушла к нему жить. Другая и вовсе померла. Анисимовская женка шумит: все ей не так, ходить за ней некому! А вологодскую бабу не желает – они-де так лопочут, что не разобрать. Врет, конечно. Вот я и подумал о твоей Настасье. Сперва с самим Анисимовым переговорил: есть-де чистая вдова, примерного поведения, говорит на московский лад – не придерешься. Потом моя Терентьевна побежала, с Ефимьей Анисимовых толковала. Могут взять твою Настасью… погоди, не возражай! Могут взять вместе с дочками. У Ефимьи единое чадо – Оленушка, ей седьмой годок, ей подружки нужны.
– А какую ей положат плату? – спросил благоразумный старый подьячий.
– Для начала пусть за стол для себя и дочек послужит. Сумеет той взбалмошной Ефимье угодить – Анисимов отблагодарит. Ему покой в доме дороже золота и яхонтов.
– Эх…
Деревнин сказал одним своим «эх»: не думал, что доживу до того дня, когда невестку, вдову покойного Мишеньки, сам, своими руками, отдам в услужение к купчихе. Но там Настасья с дочками наверняка будет сыта. А ему, Деревнину, все заботы меньше – на три рта.
– И скажи ей – пусть не кобенится. В анисимовским доме богатейшие купцы бывают. Глядишь, кто на нее и заглядится. И возьмет, на троих детей не поглядит.
– Гаврюшку не отдам! – возмутился Деревнин.
– Ну, стало, Гаврюшку при себе оставишь, – усмехнулся Гречишников. – А ты не забыл ли часом, что у тебя две дочки на выданье? Пора о женихах подумать. Зови Настасью! Я же по одному дельцу еще съезжу и вернусь.
– Дарьица, беги за матушкой, – приказал дед.
Настасья, когда ей свекор сообщил о затее Мартьяна Петровича, перепугалась до полусмерти.
Она была настоящей теремной затворницей. При матушке своей – только в сад летом да в церковь Божию; выдали замуж за Михайлу – тоже нигде не бегала, одно знала – мужу угождать и деточек растить; помер Михайла – так себя блюла, как не всякой благочестивой вдове удается. Даже вольных речей, какими ключница Марья развлекала Авдотью, не слушала. И вдруг – в чужой дом, к незнакомым людям?
Но свекор, которого она привыкла слушаться, приказал: иди и служи той Ефимье честно, будешь всегда сыта и довольна, и с детками своими вместе; глядишь, и Гаврюшке что-либо перепадет. И не век же сидеть в Вологде – рано или поздно прогонят с Москвы панов, можно будет вернуться и опять зажить по-прежнему.
Как свекра ослушаться?
Но он велел принарядиться, и это смутило Настасью: никаких таких особенных нарядов у нее не водилось. Ну, есть одна, всего одна, красная рубаха-исподница, к ней шитые жемчугом запястья. Есть три летника[2] – синий, лазоревый и зеленый, две распашницы есть, к ним – вошвы[3], расшитые пестрыми шелками, есть еще кортеля[4], подбитая мехом, есть опашень[5] с серебряными пуговками, из красного сукна… телогрея есть, что еще?.. Не густо! Прочее, что было, перешила для дочек.
Выручила Авдотья.
Большой дружбы меж ними не было, но и не ссорились. Порой даже объединялись против Ивана Андреевича, не давая ему быть слишком строгим к детям. И вот Авдотья, вызвав на крылечко, сказала:
– Ты, свет, не его слушай, а меня. Наряжаться не вздумай! И румяниться незачем. Ты – бедная вдова, хочешь, чтобы взяли в дом из милости. Кто ее, ту Ефимью, знает – может, страшнее черта. А коли ты покажешься красивее, чем она, то держать при себе такую красу она не захочет. Ей, я чай, нужны комнатные женщины невзрачные, чтобы рядом с ними она была – царица! Опять же – пост еще не кончился, нечего наряжаться.