– А потом я пошел домой, – сказал я ему, пожав плечами. – Родителей Алиссы я больше никогда не видел. Надо полагать, их отвезли в лагеря и они там погибли. На следующий день, когда я вернулся на ту улицу, все трупы уже убрали, а единственной уликой оставалась кровь между камнями брусчатки и у меня на ботинках. Вскоре началась война, и я в ней участвовал, а потом война закончилась, и я приехал в Англию учиться и писать. Остальная жизнь у меня была мирной, пока я не получил Премию. И пока не встретил вас, – осторожно добавил я.
– Думаю, нам лучше вернуться в гостиницу, – произнес он, глядя в сторону.
– А вам разве не хочется поговорить еще? Спросить у меня что-нибудь?
– Нет, – ответил он, вставая и надевая пальто. – Я просто спать хочу. Мы уже наговорились. Я услышал все, что мне было нужно.
Вставая, я кивнул – мне стало горестно от того, что он не желал ни утешать меня, ни осуждать. То была моя история, та история, что определила всю мою жизнь, однако его словно бы никак не проняло.
Но в гостинице, один у себя в номере, я расстроился. Тайны эти я прятал в себе полвека и выболтать их кому бы то ни было, тем паче – тому, кто вновь пробудил во мне желание, дремавшее внутри не одно десятилетие, оказалось таким ошеломительным, что я понимал: мне не уснуть. Я долго мерил шагами комнату, а затем пересек коридор к его двери и осторожно постучался. Когда он открыл – рубашка расстегнута, сам босиком, – казалось, он и удивлен, и раздражен.
– Что? – спросил он. – Уже поздно. Вам чего?
– Я подумал, что мы, быть может, поговорим, – произнес я.
– Не думаю, нет.
Я двинулся было вперед, стараясь войти в номер, но он твердо уперся рукой мне в грудь.
– Прошу вас, – сказал я. – У меня возникла мысль, только и всего.
– Так и выкладывайте свою мысль.
Я помялся. Не хотелось говорить об этом здесь, в коридоре, но ясно было, что внутрь он меня не впустит.
– Вам же известно, что завтра я возвращаюсь в Кембридж? – произнес я.
– Да, конечно. И что?
– Это хорошее место, где можно писать.
– Вот и попиши́те.
– Я подумал, что вам, возможно, захочется присоединиться там ко мне. Я б мог, скажем, подыскать вам жилье…
– Мне вовсе не интересно жить в Кембридже, – сказал он. – Вам никогда не приходила в голову мысль, Эрих, что, быть может, вы видели меня таким, каким хотели видеть, а вовсе не тем, кто я на самом деле?
Я нахмурился, не желая даже рассматривать такую возможность.
– Вероятно, вам захочется поучиться там, получить степень, – продолжал я. – Даже если у вас нет необходимых школьных баллов, я уверен…
– Эрих, я уже сказал вам – я не хочу там жить.
– Но это же такой красивый город. Иногда я подумываю о том, что мило было б купить там дом, – добавил я, изобретая замыслы по ходу дела. – У вас бы могла там быть комната, – продолжал я, не в силах уже смотреть ему в глаза, пялясь в пол. – Целиком ваша комната, разумеется. А поскольку детей у меня нет, однажды…
– Я устал, Эрих, – сказал он. – Я ложусь спать.
– Да, конечно, – отворачиваясь, произнес я едва слышно от расстройства. – Дурацкая это была мысль.
Я двинулся через коридор к своей комнате, но раздавшийся сзади голос заставил меня обернуться.
– Как его звали? – крикнул он.
– Что? – спросил я, смешавшись от такого вопроса. – Как звали кого?
– Мальчика. Младшего брата Алиссы. Вы помните его имя или его жизнь была для вас так же бессмысленна, как и ее? Как его звали, Эрих?
Я уставился на него, едва не поперхнувшись. Огляделся, посмотрел на ковер, на картины, на абажуры, рассчитывая на вдохновение, но на ум ничего не взбрело. Я вновь повернулся к нему и покачал головой.
– Не помню, – ответил я. – Не уверен даже, что знал его имя.
Он улыбнулся мне, дернул головой и пропал.
Наутро, спустившись в вестибюль с чемоданом, я спросил о нем, и портье сказал мне, что он уехал часом ранее.
Никакой записки мне он не оставил.
8. Западный Берлин
Согласно честолюбивому замыслу Мориса, его дебютный роман издали на следующий год – и критика к нему оказалась благосклонна, продажи были крепкие, и в первых же своих интервью автор объявил, что главный герой романа, юный гомосексуалист, влюбляющийся в своего лучшего друга в довоенном Берлине, написан с меня.
– Все действия Эрнста в моем романе – из историй, которые Эрих Акерманн рассказывал мне о своей жизни, – твердил он вновь и вновь на телевидении, по радио и в газетах. – Хотя некоторых персонажей я придумал, а других сплавил из нескольких, чтобы они лучше служили сюжету, основные факты остались правдивы. Поскольку я был большим поклонником творчества герра Акерманна с моей ранней юности, меня, естественно, потрясли некоторые вещи, какие он мне открыл о своем прошлом, но хотя ни одно порядочное человеческое существо не способно оправдать его поступков, что бы ни натворил он пятьдесят лет назад, это не убавляет силы его художественных произведений. Он остается весьма внушительным писателем.
Впервые я об этом вообще узнал во время лекции о Томасе Харди, которую читал в Кембридже. В прошлом я уже давал ее не раз, а тут на середине ее прервали – распахнулась дверь, за ней возникли телевизионный оператор и молодой репортер, которые ринулись к кафедре, даже не представившись, чтобы задать вопрос, которого я ожидал почти всю свою взрослую жизнь:
– Профессор Акерманн, можете ли вы как-то отреагировать на заявления романиста Мориса Свифта о том, что вы по доброй воле обрекли двух евреев на гибель в нацистских лагерях смерти в 1939 году – сообщили о них в СС, а также предоставили информацию, приведшую к убийству двух других молодых людей в ту же самую ночь?
Казалось, тишина заполняла аудиторию ужасающе долго. Для меня как будто само время замерло. Я глянул в свои конспекты с полуулыбкой, и трудно было не ощущать необратимости этого мига, когда я поворошил бумаги и сложил их обратно в ранец, оглядев лекционный зал и нисколько не сомневаясь, что я больше никогда не буду говорить ни с этой кафедры, ни с какой другой. Глядя на своих студентов, я увидел, что они таращатся на меня со смесью неверия и смятения, и взгляд мой остановился на девушке, потрясенно прикрывшей рот ладошкой. Студенткой она была посредственной, я недавно поставил ей низкую оценку за одно ее сочинение – и знал, что моему краху она порадуется, будет наслаждаться тем, что при нем присутствовала. Я там была, когда они выступили против старого нациста и сказали ему, что знают про все его делишки. Меня это не удивило. Я всегда чуяла: он что-то скрывает. Он не выдержал и расплакался. Начал вопить. Смотреть на это было жутко.
– На самом деле в тот вечер застрелили троих молодых людей, – сказал я репортеру, сходя с помоста и направляясь к двери без недолжной спешки. – Хотя вы правы в том, что в лагеря отправили двоих. Поэтому смертей на мой совести вообще-то пять.
После этого события ускорились. Быть может, не получи я Премию, газеты не стали бы проявлять ко мне столько интереса, но я, конечно, обрел некоторую известность, и та стала чистым кислородом для пожара публичности, что вспыхнул следом. К тому же год стоял 1989-й, и в таких далях, как Южная Америка, Австралия и Африка, еще обнаруживали последних военных преступников. Добавить к этому списку название провинциального английского университетского городка – скандал, с которого журналисты могут жить не один месяц. Как писатель я едва ли мог упрекать их в том, что они выпускают из этой истории всю кровь, какая там есть.
Власти Кембриджа немедленно отстранили меня от работы, официально заявив прессе, что ничего не знали о моей деятельности в военное время и поверили мне на слово, будто в эпоху нацизма я ничем преступным себя не запятнал. Меня вызвали на экстренное заседание, но я этот вызов отклонил – как, возможно, мне следовало поступать весь предыдущий год – и вместо этого отправил письмом свое прошение об отставке, которое в ответном письме они милостиво приняли.