Наливая еще один бокал вина, я потянулся к сумке, которую оставил рядом со своим стулом, кожаному ранцу, в котором лежали мой дневник и две книги: издание “Трепета” на английском и сигнальный экземпляр романа одного старого друга – эта книга должна была выйти через несколько месяцев. Я продолжил там, где бросил, быть может углубившись в книгу на треть, но поймал себя на том, что мне трудно сосредоточиться. С такой бедой я обычно не сталкивался и потому оторвался от страниц и спросил себя, в чем дело. В баре не было чересчур шумно. Нет никакой особой причины, какой я б мог объяснить эту рассеянность. И тут мимо прошел юный кельнер, в воздухе повеяло сладким и пьянящим ароматом мальчишеского пота, и я понял, что источник моего отвлечения – он. Он прокрался ко мне в сознание, подлец, и не желал сдавать позиции. Я отложил роман в сторону и стал наблюдать за тем, как он убирает с соседнего столика, после чего протирает его влажным полотенцем, раскладывает по местам бирдекели и вновь зажигает свечу в стакане.
На нем была типовая униформа “Савоя”: темные брюки, белая рубашка и элегантный малиновый жилет с вышитым гербом отеля. Роста среднего, обычного телосложения, кожа гладкая, как будто по ней редко водили бритвой. У него были полные красные губы, густые брови и копна непослушных темных волос, которая выглядела так, словно готова противостоять любой расческе, какая попробует ее усмирить, с решимостью трехсот спартанцев в Фермопильском ущелье. Он мне напомнил портрет юного Миннити кисти Караваджо, которым я всегда восхищался[5]. Превыше всего прочего, однако, виднелась в нем эта безошибочная искра юности, могучий сплав жизненной силы и порывистой сексуальности, и мне стало интересно, как проводит он свое время, когда не дежурит в “Савое”. Я счел его милым, порядочным и добрым. И все это – вопреки тому, что мы с ним пока еще не обменялись ни единым словом.
Я попробовал вернуться к книге, но она теперь не шла мне впрок, поэтому я потянулся к дневнику – напомнить себе, что мне припасли следующие месяцы. Рекламная поездка в Копенгаген и еще одна в Рим. Фестиваль в Мадриде и череда интервью в Париже. Приглашение в Нью-Йорк и просьба, чтобы я принял участие в серии курируемых чтений в Амстердаме. Между всеми визитами, конечно, я буду возвращаться в Кембридж, где мне предоставили годовой отпуск, чтобы я воспользовался своими нежданными рекламными возможностями.
Мои фантазии прервал скучный голос – наглый шум, осведомившийся, не нужно ли мне чего-либо еще, – и я раздраженно поднял взгляд на коллегу юноши, мужчину постарше, тучного и с темными мешками под глазами, это он возник передо мной. Я глянул на рислинг – бутылка почти опустела, неужто и впрямь я выпил один целую бутылку вина? – и покачал головой, уверенный, что уже пора спать.
– Но скажите мне, – спросил я в надежде, что любопытство мое не станет причиной унижения. – Мальчик, который обслуживал раньше. Он еще здесь? Я хотел его поблагодарить.
– Его смена закончилась десять минут назад, – ответил он. – Надо полагать, он уже ушел домой.
Я постарался не выказать расстройства. Так давно уже не испытывал я ни к кому столь могучего и нежданного влечения, что не знал даже, как действовать, если меня отвергнут. Я не был уверен, чего от него хочу, но опять-таки – чего хочется от Моны Лизы или статуи Давида, кроме того, чтобы молча сидеть в их присутствии и ценить их загадочную красоту? Домой я должен был возвращаться назавтра днем, поэтому не мог даже замыслить тайный визит в бар на следующий вечер. Вот и все, я больше его не увижу.
У меня вырвалось нечто вроде вздоха, и я, возможно, рассмеялся бы над собственной глупостью, только сейчас не было во мне смеха – одни лишь истома и сожаление. То одиночество, что я претерпевал всю свою жизнь, прекратило мучить меня много лет назад, но теперь нежданно-негаданно вновь подняло голову, и моего внимания потребовали старые забытые боли сердечные. Мысли мои обратились к Оскару Гётту и единственному году нашего знакомства. Стоило закрыть глаза, как я по-прежнему видел перед собой его лицо, его сообщническую улыбку, глубокие голубые глаза и дугу его спины, когда он спал в потсдамском пансионе в те выходные, когда мы устроили себе велопоход. Если сосредоточиться, я б мог даже припомнить ту тревогу, какую ощущал: вдруг он проснется и обнаружит мою непристойность.
И тут, к моему удивлению, меня вновь прервали. Я поднял голову и увидел юного кельнера, он переоделся теперь в темные джинсы, повседневную рубашку с двумя расстегнутыми у горла пуговицами и кожаную куртку с меховой оторочкой воротника. В руках он держал шерстяную шапочку.
– Простите, что беспокою вас, – произнес он, и я тут же понял, что он не немец, как я допускал, а англичанин: голос его выдавал отзвуки Йоркшира или Озерного края. – Вы же мистер Эрих Акерманн, так?
– Верно, – сказал я, удивившись, что он знает мое имя.
– Можно пожать вам руку?
Он протянул свою. Кожа на его ладони казалась мягкой, и я заметил, до чего аккуратно у него подстрижены ногти. Чистоплотное существо, подумал я. На среднем пальце правой руки он носил простое серебряное кольцо.
– Разумеется, – сказал я, слегка изумленный таким поворотом событий. – Но мы же, по-моему, не знакомы?
– Нет, но я ваш большой поклонник, – сказал он. – Прочел все ваши книги. Я читал их еще до того, как вышел “Трепет”, поэтому я не просто пошел за стадом.
– Это очень любезно с вашей стороны, – сказал я, стараясь скрыть свой восторг. – Очень мало кто так поступает.
– Очень мало кто интересуется искусством, – ответил он.
– Это правда, – согласился я. – Но такая нехватка аудитории останавливать художника не должна.
– Я даже читал ваш сборник стихов, – сказал он, и я скривился.
– Они были непродуманны, – произнес я.
– Не согласен, – сказал он и процитировал строку одного стихотворения, отчего я вынужден был вскинуть руки и попросить его остановиться. После этого он просиял и рассмеялся, показав чудесно белые зубы. При этом под глазами у него возникли легкие морщинки. До чего же красив он был.
– А зовут вас? – спросил я, довольный тем, что у меня есть возможность на него пялиться.
– Морис, – ответил он. – Морис Свифт.
– Очень приятно с вами познакомиться, Морис, – сказал я. – Славно знать, что не перевелись еще молодые люди, интересующиеся литературой.
– Я хотел изучать ее в университете, – сказал он. – Но моим родителям такое было не по карману. Потому-то я и приехал в Берлин. Чтобы сбежать от них и самому зарабатывать себе деньги.
В его тоне звучала некая обида, но он умолк, не успев сказать больше. Меня удивило, до чего много драмы возникло в нем, – и так быстро.
– Не могу ли я вас угостить? – продолжал он. – Мне бы очень хотелось задать вам несколько вопросов о вашей работе.
– Это было б восхитительно, – ответил я, возбужденный случаем провести с ним еще немного времени. – Прошу вас, Морис, садитесь. Но я должен настаивать, чтобы мне все включили в мой счет. Я б никак не мог позволить вам платить.
Он огляделся и покачал головой.
– Мне здесь выпивать не разрешают, – сказал он. – Работникам нельзя ни с кем общаться на территории. Если меня поймают, то уволят. Вообще-то я даже разговаривать с вами не должен.
– А, – произнес я, ставя бокал и бросив взгляд на часы. Было всего десять – времени полно до того, как закроются бары. – Ну, быть может, тогда сходим куда-то еще? Очень бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности.
– С большой радостью, – сказал он. – Я к вам на интервью забежал сегодня минут на двадцать, когда у меня был перерыв. Надеялся застать ваше выступление, но там какой-то актер читал из “Трепета” – и не очень хорошо при этом, как мне показалось.
– Его раздражало, что я ему выбрал отрывок, который ему не понравился.
– Но это же ваш роман, – сказал Морис, нахмурившись. – Ему-то какое дело?
– Вот и я так же подумал, – ответил я. – Но у него было иное мнение.