Литмир - Электронная Библиотека

– Ты преувеличиваешь, как всегда. Разумеется, человеку искусства свойственна гипербола, хотя разные эпохи устанавливают свои пределы, но ты не имеешь права преувеличивать факты или смыслы. Если уж берешься разъяснять смыслы, то нельзя пережимать.

– Я и не пережимаю. В то время, как цивилизация перевернула страницу-другую, я остался на месте. Поэтому кое-кто оглядывается на меня с состраданием. Но это не означает, что я не мог перевернуть эти страницы. Я не пожелал их переворачивать. Лучше я буду камнем в потоке, пусть даже меня накроет с головой, чем сверкающим мусором, отчаянно спешащим на поверхность, чтобы его поскорее смыло. Без обид, Франсуа.

– Никто и не обижается. Мне нравится быть блестящим мусором. Но почему, Жюль? В чем притягательность потери? Ведь как это иначе назвать?

– Преданность.

– Прямой путь к смерти.

– Счастье в том, чтобы умереть по собственному желанию, по своему разумению, стандарту, веруя в то, что для тебя самоочевидно. И этого счастья достаточно, чтобы вознести тебя над смертью, когда она настанет. И хотя это, к сожалению, формула исламских смертников, она применима и к нам.

– И где записаны эти самые слова?

– Это записано без слов, Франсуа, в музыке. Вот откуда я это узнал. Но ничего в этом такого. В молодости я не был, в отличие от многих, настолько глуп, чтобы думать, что я и те, кого я предпочитаю, способны исправить мир. Зато теперь, в старости, я не испытываю разочарования из-за того, что мир неисправим и никогда не станет таким, каким я хотел его видеть в молодости. Революция, если ее не начнут неопытные юнцы и не завершат их старики-психопаты, начинается юнцами-психопатами, а завершается все теми же старыми психами.

– Ты предпочел бы, чтобы все оставалось, как было до тысяча семьсот восемьдесят девятого?

– Может быть, политическая эволюция оказалась бы не столь катастрофической: ни тебе террора, ни Наполеона, ни императоров, – кто знает?

– Замечательно. Но деньги, Жюль? С чего это вдруг?

Жюлю показалась странной и необъяснимой улыбка, появившаяся на лице Франсуа.

– Люк.

– Его лечат по высшему разряду.

– Нет. Лечение не дает никаких гарантий. Я хочу отправить его в Америку. Это может спасти ему жизнь. Я хочу, чтобы у Катрин и ее мужа была возможность покинуть Францию, и не как бедным беженцам. Сейчас евреев здесь похищают, истязают и убивают. Дьедонне[13] потешается над холокостом. Школьники-евреи должны скрывать свое вероисповедание. Для леваков, крайне правых и арабов мы дежурные враги. Оскверняют наши синагоги и поджигают наши магазины. Ты и сам знаешь, что мой зять-бухгалтер – ортодоксальный иудей. На улице ему плюют в лицо. Тебе известно, что случилось с моими родителями, а я знаю, что произошло с твоими.

– Не так уж все плохо. Олланд выступал в защиту евреев, президент Франции, на минуточку! Я борюсь с антисемитизмом письменно и устно, хотя меня усиленно пытаются заткнуть и переорать – такова участь любого, кто публично отстаивает свою политическую точку зрения. Может, я и не должен показывать это тебе, учитывая твое умонастроение, но, наверно, придется, поскольку я не принимаю подобные вещи настолько близко к сердцу, как ты.

– Показывать мне – что?

Франсуа вытащил из кармана сложенную двухстраничную распечатку из интернета. Жюль развернул ее, и первое, что бросилось в глаза, – это портрет Франсуа с громадной заплатой в форме звезды Давида болезненно-желтого цвета с надписью «Жид» в центре. Фоном служили израильский флаг и менора. На картинке Франсуа улыбался – изображение было скопировано с фотографии на книжной обложке. Подпись гласила: «Желтая звезда – его шкура».

Как ни странно, первое, что спросил Жюль, глядя на фотографию:

– У тебя есть цветной принтер?

– На факультете, а у вас нет?

– У нас все отлично по музыкально-компьютерной части. Но цветного принтера нет. Что это?

– А почитай. Тут две странички всего.

Жюль прочел:

– «Фронт освобождения Бретани»? И давно Франция угнетает Бретань?

Он читал и не знал, пугаться ему или брезговать. Начиналось так: «Еврей Франсуа Эренштамм, трусливо присоединивший французское имя к фамилии, смердящей, как ашкеназская сточная канава», дальше – больше, иудаизм был назван «преступным синдикатом» и «биологическим умопомешательством, которое арийско-христианская цивилизация терпит безо всякой на то причины». Тут и там упоминалось тело Франсуа с использованием грязных эпитетов. Жюль бросил читать после абзаца, утверждавшего: «Эренштамму надо стать вегетарианцем. Вообразите кишечник, завершающийся его уродской еврейской башкой. Ни одно животное, даже самое гнусное, не заслужило быть извергнутым через сфинктер этой жидовской мрази, пытающейся сойти за человека».

– Наверное, ты относишь их к разряду «колеблющихся»?

– Бывало и похуже.

– Это какая-то патологическая, нутряная ненависть. В их глазах мы – что-то вроде инфекции. Эти люди ужасаются даже мысли, что им придется плавать в одном бассейне с чернокожими. Они считают, что мы и чернокожие неисправимо, физически отвратительны и грязны. Однажды в армии мне довелось оказаться в одном бункере с двумя солдатами, которые всю ночь бросались из одной крайности в другую: мы контролируем банки. Мы начинаем войны. Мы уклоняемся от войн. Мы коммунисты. Мы фашисты. Мы предали Францию. Мы предали Германию. Мы всегда лезем наверх. Мы нищий сброд. Мы жулики. Мы скупердяи. Они говорили мне то, что всегда можно сказать еврею, если он слишком чистоплотен. А час спустя они снова завели шарманку о том, какие мы мерзкие и грязные.

– И что ты сделал?

– Ничего. Я чувствовал полную свою беспомощность. И печаль, потому что во всем остальном они были прекрасные ребята.

– Но ты же понимаешь, Жюль, что они просто ненормальные идиоты. Таких всегда было и будет полно. И ты не должен унывать. Пусть себе искрят. Им не хватит пороху. Я в самом деле не считаю, что все идет к повторению тридцатых.

– Пока не идет, может, и никогда не дойдет, и сам я никогда не думал об отъезде. Но в ближайшие годы я хотел бы, чтобы Катрин и Давид – вместе со здоровым малышом – имели возможность уехать по своему желанию или необходимости в более безопасное место.

– Но ведь нет прекраснее места, чтобы жить и творить, чем Франция?

– Но есть безопаснее.

– И где же?

– Не знаю. Швейцария? Америка? Новая Зеландия?

– Новая Зеландия. Надеюсь, им нравится китайская еда. Эта страна совершенно беззащитна.

– Но не обязательно же оставаться. Едешь туда, где ты сможешь жить.

– И поэтому ты жалеешь, что не стал бизнесменом?

– Если бы я им стал, моя жизнь, наверное, не была бы такой восхитительной, но сейчас у меня были бы средства. После меня останется целая полка сочинений, которые никому не интересны и которые никто не исполнит и не услышит. А вместо этого я бы мог помочь детям.

– А если попросить Шимански? Он же был твоим покровителем сорок лет.

– Я не могу. Ему девяносто четыре. Его сыновья, которые возненавидели меня с того дня, как я попытался учить их игре на фортепиано, завладели всеми отцовскими активами. Физически он уже на краю, хотя, когда боль не так сильна, у него по-прежнему острый ум. А парни – эти полурептилии – владеют собственными домами на Шестнадцатой и считают, что Сен-Жермен-ан-Ле для старичья. Они собираются поселить его на вилле в Антибе, а дом продать.

– Когда?

– Не знаю. Они не объявляли. Он возражал. Но ничего не поделаешь. Они – паразиты, захватившие организм. У них густо напомаженные черные волосы до плеч, они разъезжают на «феррари» и женаты на этих русских хищницах с ногами от ушей. Рядом с невестками Шимански ты маломерок и дышишь им в пупок. Они носят горностаевые шапки, платья с огромными вырезами и килограммы жутких и дорогих цацок. Если тебе удастся заглянуть в их лица, которые возвышаются на самой вершине этих поразительно тонких тел, ты увидишь два глаза, голубых и пустых, как опалы, втиснутые в головку размером с грейпфрут, но голубые глаза эскимосской собаки, тянущей сани, куда милее этих глаз.

вернуться

13

Дьедонне Мбала Мбала (р. 1966) – французский комик, актер, политический активист.

13
{"b":"663127","o":1}