– Я так понимаю, они тебе не нравятся.
– Нет. Мне на них наплевать. Они просто аксессуары. Но братья – миллиардеры, повзрослевшие малолетние гопники. У них куча любовниц, но они содержат своих поразительно пустопорожних жен, поскольку те, цитирую слова одного из братьев о матери собственного отродья, «феерически вдувабельны».
– Похоже, так оно и есть, – заметил Франсуа.
– Ты у нас любитель грейпфрутов? Могу добыть тебе телефончик.
– Я думал, что старик был женат на…
– Он и был. И потерял ее во время войны. Гораздо позже он женился на бразильянке, матери своих сынков, которая бросила его несколько дет спустя, забрала отпрысков и трансформировала их в латинизированный евротреш, рантье-нонпарелей. Шимански больше не распоряжается ни единым су, и мне придется съехать, как только они продадут дом.
– Но ты же арендатор. Они не могут!
– Могут. И я не арендатор, а только гость. Сначала это были уроки музыки. Потом я просто присматривал за домом, когда старик уезжал, то есть почти все время.
– Тогда ты сотрудник, и это, наверное, даже лучше.
Жюль покачал головой:
– И не сотрудник. Мне никогда не платили. Я был просто на подхвате. Мог давать мальчишкам уроки музыки, стеречь дом и беречь его тишину и порядок. Шимански знал, что я служил, что мои родители погибли во время войны, как и его жена, что я преподаю в академии, маниакально чистоплотен и единственный шум, который могу воспроизвести, – это Моцарт и Бах.
– А Катрин?
– Она всегда была такой тихой и созерцательной. Чудеснейшая девушка. Исполненная weltschmerz[14] еще с младенчества.
– Если тебя это как-то утешит, Жюль, я тоже не бизнесмен и у меня тоже совсем нет денег. Я все говорю, говорю, говорю, а люди все слушают. Но что останется?
– Книги и научные труды.
– Все мои книги и научные труды осядут, обездвиженные и мумифицированные, на полках великих библиотек, занимая площадь куда меньшую, чем один-единственный череп в катакомбах Европы. Ты только подумай, скоро и библиотек-то не будет, останутся только электронные хранилища, которых ни одно человеческое существо не сможет коснуться, где-то в тридевятом царстве, куда никому дороги нет. Как жаль, что я не смог провести свою жизнь, постоянно взбираясь на вершины мастерства все выше и выше, каждый день посвящая музыке. Вместо этого я живу, как попугай, опившийся кофе. После интервью польскому телевидению я сяду в поезд на Биарриц, и все-таки, хотя Мишель и малышка дали мне новую жизнь, все-таки, если будет достаточно жарко, я буду лежать на солнышке и испытывать как минимум три типа отчаяния: оттого, что жизнь почти прожита и растрачена мной впустую; оттого, что я не испытываю тех чувств, на которые надеялся, преодолевая все свои невзгоды; и оттого, что ничего не изменится, потому что я не знаю другого пути. Завтра я три часа буду вещать для польского телевидения. Я постараюсь их ослепить и очаровать. Они это отредактируют и прогонят минут за двенадцать. А потом все исчезнет. И ничегошеньки не будет значить.
– А как у тебя со здоровьем? – осведомился Жюль.
– Стент, говорят, держит хорошо.
Франсуа был долговяз и нескладен. Когда-то черные курчавые волосы теперь были почти седыми, а различные части его физиономии, казалось, происходили из разных источников и были приделаны в разное время, причем в большой спешке. Но вопреки этой, достойной кисти Пикассо, несуразности, свойственной лицам многих евреев восточноевропейского происхождения, мощь его интеллекта озаряла каждую черту его, и он был так же грозен физически, как бывает грозен бык. Те, кто отваживался вступать с ним в полемику, чувствовали себя так, словно перед ними немецкий танк «Тигр» на Восточном фронте. Кроме шуток, многие трепетали, глядя на него. Это был человек-крепость. Он вперял тяжкий взор противнику прямо в лицо, говорил стремительно и отчетливо, и каждое слово, подобно метко пущенному снаряду, вызывало глубокую контузию.
– А твое здоровье как?
Жюль не обладал высоким ростом, но был хорошо сложен, волосы у него были пепельно-русые, лицо моложавое, черты правильные. Несмотря на силу и солидность, он производил впечатление человека доброго и нерешительного – поэтому женщин всегда тянуло к нему, тянуло несоразмерно, как ему казалось, каким-то чудесным образом. Франсуа завоевывал женщин, Жюль любил их.
– Да нормально все, – ответил он. – Честно говоря, это меня пугает. Ничего не болит, а в нашем возрасте это не к добру. Я боюсь, что во время гребли или пробежки неожиданно грохнусь замертво. Уже подумывал привязываться к лодке, чтобы тело мое не утонуло в Сене: найдут лодку, найдут и мертвеца в ней. Но есть опасность другого рода: если я перевернусь, чего со мной уже сто лет не случалось, то запутаюсь в стропах и утону.
– Жюль, я просто спросил, как ты себя чувствуешь. Мне не нужен трактат о смерти на водах.
– Я здоров. Как мне кажется.
Принесли десерт. К муссу Франсуа заказал чай, а Жюль запивал пирог минеральной водой «Бадуа».
Уже перед самым уходом Франсуа спохватился:
– О, кстати! Ты не хотел бы кое-что сочинить – музыку, тему для гигантской международной корпорации?
– Что? Какую еще музыку? Что за тему?
– Для рекламы. «Музыку ожидания». Их фирменную мелодию.
– «Музыку ожидания»?
– Сотни и сотни миллионов будут слышать ее каждый год, кто знает, может, даже сохранят ее навсегда? Ты получишь гонорар.
– Что это за компания?
– «Эйкорн» и ее многочисленные филиалы, наверное, самая крупная страховая компания – перестрахование, инвестиционное подразделение, триллионы долларов. Точнее, четыре или пять триллионов. На приеме в американском посольстве за ужином я сидел рядом с одной из шишек этой компании. Джек, фамилии не помню. У меня дома есть его визитка. Кто у них только не был на примете: Стив Райх, Филип Гласс, Жан-Мишель Жарр, Ханс Циммер, Ян Тьерсен и еще многие, даже не знаю кто. Они обращались к ним через агента. Джек жаловался, он был очень обижен, потому что все они отказались.
– Музыка вместо гудков? А почему они должны были согласиться?
– Но какая разница, если музыка прекрасна?
Жюль задумался на минутку.
– Ты прав. Никакой разницы. Если музыка прекрасна, контекст не имеет значения. Подлинная красота не может быть унижена. Рильке писал для журнала мясников. Наверное, шишкам из «Эйкорна» следовало бы это знать.
– Они все страшно заняты, видите ли, и богаты.
– А все-таки сколько может стоить джингл?
Приберегая лучшее напоследок, Франсуа усмехнулся.
– И кстати, – прибавил Жюль, – ко мне никто не обращался.
– Конечно не обращался. Никто о тебе слыхом не слыхивал. Тебе же всегда было плевать на репутацию. Но я рассказал о тебе, и этот самый Джек теперь считает, что ты один из величайших композиторов Европы.
– Какая нелепица.
– Этого он не знает, зато именно он принесет мелодию – всего девятнадцать секунд, но «яркую и гениальную», как он выразился, – председателю правления.
– А кто он?
– Ты не поверишь, услышав его фамилию. Она польская, и он ее сократил.
– Еврей, небось?
– Конечно, и председатель чуть ли не крупнейшей в мире страховой компании, пятидесяти пяти лет от роду. Если ему понравится то, что ты ему предложишь…
– И как его зовут-то? Это что, секрет?
Франсуа захохотал. Он закатил глаза к потолку, потом посмотрел на Жюля и признался:
– Его зовут… – честное слово – его зовут Рич Панда.
– Да ладно!
– А вот так. Фамилия была Пандалевский, или что-то вроде. Чокнутые родители сделали из нее Панду и назвали сынка Ричардом. Рич Панда – Богатенький Панда. Спорим, у них куча деловых связей с Китаем. Не обязательно понимать этих людей – они же американцы, – но это к делу не относится.
– Хорошо, и сколько же этот Богатенький Панда платит за джингл?
– Вот именно. Этот Джек Как-его-там пил много шампанского из Калифорнии, и я наблюдал, как он прежде полбутылки виски заглотил. Так вот, Джек проболтался мне сколько. Не думаю, что он помнит об этом, но зато я знаю, какую сумму они готовы выложить, если им понравится. Все уже решено. Предположим, они будут довольны тем, что ты им дашь, и тогда они тебя озолотят.