Соотношение общественного положения этих двоих никак не пошатнуло их дружбу, зародившуюся, когда они были еще детьми, целомудренно ведавшими истинную цену вещам и друг другу, знавшими, что со временем жизненные тяготы – вроде ливней или штормовых прибоев, смывающих серыми потоками зеленые поля низин, – могут стать причиной постепенной слепоты к жизни и краскам. Когда Жюль и Франсуа бывали вместе, они порой ничем не отличались от бодрых и полных энтузиазма мальчишек, хотя теперь они умели наслаждаться не только остатками отпущенной им прерывисто пульсирующей жизненной энергии, но и тихим смирением, которое наступает по мере приближения к финалу.
Вся соль Эренштаммова трюка в том, что лучшее он приберегал напоследок. Самое важное, по его утверждению, – нанести frappe de foudre – молниеносный удар – под самый занавес. И это оценивалось по достоинству не только потому, что человеку свойственно запоминать выводы, но и потому, что это было противопоставление самой жизни, которая по большей части завершалась постепенным угасанием, а не яркой вспышкой света, рассекающей золотые сумерки.
Обсуждая свою технику, он часто говаривал:
– Приглушенный свет в конце бессилен озарить грядущую глубочайшую тьму. Зато вспышка молнии обладает захватывающим потенциалом даже по отношению к вечности. В конце концов, теоретически свет может проникать бесконечно далеко.
* * *
День клонился к вечеру. Жюль только вернулся, вволю поработав веслами на реке, когда позвонил Франсуа Эренштамм, и пришлось снова выйти из дому. Молодая жена Франсуа с младенцем отдыхала в Биаррице, а он собирался к ним через пару дней.
– Пришлось задержаться до вечера четверга, – объяснил Эренштамм. – Утром я даю интервью польскому телевидению. Поляки – серьезный и одаренный народ, а мы их всегда недооценивали. Тем не менее мои книги там нарасхват, а я крайне нуждаюсь в деньгах. Слушай, давай вместе поужинаем? Я не смогу приехать в Сен-Жермен-ан-Ле – вечером у меня интервью на радио с японцами, но мы можем встретиться в Нейи.
По времени Нейи был равноудален от них обоих, поскольку Франсуа жил в одном из ульев Сорбонны. И хотя Жюль устал, он сказал:
– Давай.
На рю-де-Шато в Нейи имелся ресторанчик – недорогой, из разряда тех заведений, где публика не разглядывает, кто сидит за соседним столиком.
Франсуа частенько удавалось избежать узнавания, особенно в компании жены и младенца. Они служили такой же прекрасной маскировкой, как и простой деловой костюм, и отсутствие явных «примет философа»: очков в черепаховой оправе, расстегнутой у ворота сорочки, бархатного жакета и буйной шевелюры.
Впервые сбросив очки, Франсуа глянул на мир и сказал:
– Все мутно и муторно, но в таком виде родная мать меня бы наверняка не признала. Мои очки – такой же фирменный знак, как бюст Джейн Мэнсфилд[12].
Жюль свернул на шоссе А14 и поехал навстречу плотному потоку машин. Огни, мерцавшие в туннеле, убаюкали, и было отрадно разогнаться на участке над Сеной – узком, двухполосном, без обочин, с плексигласовыми панелями, из-за которых казалось, что он летит в ракете сквозь пневматическую трубу. Это шоссе станет идеальной трассой для беспилотных авто, но он, даст Бог, не доживет до того времени, когда они заполонят все вокруг. Жюль не горел желанием жить в мире, где машины рулят людьми, а не наоборот.
И вот уже дорога N13 и въезд в Нейи, где движение поутихло и появились фонари. Припарковаться было нелегко: народ вернулся с работы и загромоздил машинами улицы. Но он нашел местечко, закрыл машину – какое наслаждение освободиться от своего автомобиля – и пошел на ужин с Франсуа.
Ресторан вмещал человек двадцать пять–тридцать, не более. Там было тихо и темно – превосходное сочетание для Франсуа, который сидел в уголке спиной к посетителям и читал газету, держа ее в паре сантиметров от глаз.
– А случалось ли тебе хоть раз просто сидеть и думать или вообще – сидеть, ни о чем не думая? – спросил Жюль, устраиваясь напротив.
– Только не в ресторане. Если ты сидишь в ресторане и тебе не удалось себя занять, все тут же решат, что ты сумасшедший, который замышляет их ограбить, а то и взорвать Эйфелеву башню.
– Ты-то откуда знаешь?
– Вспомни, я же раньше работал в ресторане. И видел все их глазами.
Подошел официант. Франсуа заказал рыбу и сложный гарнир к ней. Жюль спросил беф-бургиньон, причем название этого блюда они с Франсуа выговаривали с реймсским прононсом, хотя оба были парижане и вполне могли произнести нормально.
– Только половину порции, пожалуйста, – попросил Жюль, – салат и ординарное вино, белое.
Сделав легкий поклон, официант удалился.
– Белое? – удивился Франсуа.
– Я больше красного не пью. Ты же знаешь.
– Не обратил внимания. И почему?
– Из-за зубов.
– А что с твоими зубами?
– Я не собираюсь молодиться, но это не повод, чтобы зубы были в пятнах. И дело тут не в возрасте, а в вине. Кофе-чай я никогда не пил, не курю, так что мне пришлось отказаться только от одного вещества… и от некоторых ягод.
– Открой-ка рот, – скомандовал Франсуа.
Жюль подчинился. Зубы у него были довольно-таки белые.
– А теперь ты покажи.
Франсуа осклабился. И стал похож на хеллоуинскую тыкву. И вот эти двое, дружившие с шести лет, уставились друг на друга, раззявив рты. Глядя на них, посетитель за столиком слева тут же решил, что у приятелей не все дома.
– Это долго не продлится, Франсуа.
Франсуа доподлинно знал подоплеку слова «это».
– Все человеческие существа в мировой истории, Жюль, за исключением тех, кто сейчас моложе или был моложе нас с тобой, оказывались в подобной ситуации, и каждый справился с нею так или иначе. Тебя не выпихнут пинками из автобуса из-за того, что ты боишься. Ты проедешь весь маршрут до конечной остановки, где и сойдешь.
– Знаю, но сожаления мои сами по себе без труда затмили бы подобного рода философию и все рассуждения в этом духе.
– Я тоже это знаю. Ненавижу философию, – сказал Франсуа, ведущий философ Франции. – Считается, что я философ. Но я уверен, что если установить равновесие между ощущениями и мыслями, не позволив превалировать ни тем ни другим, то ничего больше и не нужно. Быть живым – не значит быть систематизированным, и быть систематизированным – не значит быть живым. Сожаления какого рода?
– Что я провел жизнь в погоне за искусством, а не за деньгами. Я потворствовал своим желаниям и наслаждался этим каждый день. Как только становишься настоящим музыкантом, даже постоянная работа над поддержанием мастерства – блаженство. Оно не оставляет тебя. Закончишь играть, но слышишь музыку весь день, и ночью во сне она преданно является к тебе в непревзойденном звучании своем. Но кое-что теряется. И в поезде по пути домой, и гуляя пешком, и работая в саду, ты слышишь музыку, она держит тебя на вершине эмоций, хотя суть музыки в том, что она тоже смертна. Потому что стоит ей умолкнуть, и ее истинное могущество иссякнет. Эти удовольствия были чисты и целомудренны, но я, погружаясь в их глубину, чувствовал себя чуть ли не сибаритом. Музыка похожа на неубедительные россказни того, кто однажды побывал в мире чудес. Пока она звучит, у тебя есть все на свете, но стоит ей умолкнуть – и ты остаешься ни с чем.
– В точности как жизнь вообще. Жюль, ты живешь в одном из прекраснейших домов Парижа. Ты всегда был здоров и силен, а Жаклин была умницей и потрясающе красивой женщиной. С чего бы тебе печалиться о деньгах?
– Ну, дом не мой, как ты знаешь.
– Да, но сорок лет без малого…
– Скоро он останется в прошлом, и я не могу сказать, что не привязался к этому дому. Жаклин ушла. У меня на факультете полставки, и эта благотворительность не может длиться вечно. Когда-то меня воодушевляли амбиции. Я не только потерпел фиаско, но одна из причин утраты амбиций в том, что люди, которых мне хотелось впечатлять и поражать, умерли. Тогда как моя фигура, безусловно, обрела солидность и значительность, их места захватили карлики, идиоты и бездари. Произвести впечатление на подобных субъектов, даже если бы мне это удалось, было бы хуже провала.