19 августа в час ночи.
Когда я в пылу восторга писал последние слова, вдруг увидел у стены — Его, — этого Ее… Руки на груди скрещены, осклабился, беззаботен, как какой-то бог, и при этом, даже не глядя вниз, пинал ногой какое-то тело, извивавшееся под его ногами и молитвенно складывавшее руки. Пинал в ритме вальса, удары гулко раздавались, подобно ударам по огромному барабану до тех пор, пока тело не докатилось до меня.
— Посмотри на него, какой он теперь красивый! — загремел он в ту же минуту.
Она посмотрела и, как будто ее с головы до пят вымесили из застывшей крови, взметнулась, обняла меня, целовала.
— Но ведь ты опять через мгновение отринешь меня, жабу! — зарыдал я.
— Нет, потому что ты — Серафим! я была слепа! — раздался ее величественный шепот…
И… — да! Все это время позади меня пылал какой-то поразительный белый свет… который в одно мгновение засиял как солнце и поглотил меня, Ее, Его!
Но это было не такое видение, какие бывали у меня раньше, такие смертельно яркие. Какие-то туманы окутывали все это явление, как будто это было лишь воплощение слишком живой фантазии. Но чувствую: это было Предзнаменование чего-то потрясающего. И это настанет — настанет еще сегодня. — У меня такое чувство, как будто я, самый убогий, сейчас могу, как всемогущий, стать диктатором, точно сама судьба!!
Я на верху блаженства. Я уже не человек. Сразу пошел бы в башню, но конечности не позволяют. Но займется заря — и я там. Это уже будет легко. Пусть там будет солома, пусть тлеющая, кишащая червями слякоть: мне теперь все равно. Все живет; Ничего нет!.. А все, что есть, это Бог. Она не хочет понять, что жаба — это не что иное, как чистое, золотое облако небесное… Не понимает этого никто, только я, нижайший среди червей, неслыханными страданиями возвышенный, через Безумие к Разуму пришедший. Пигалица, взлетевшая выше орла, выше Тебя, Хельга бедная, из-за своего высокомерия погруженная в еще более глубокую ночь, чем та, в которой нахожусь я, несчастный кротик; тем более терзаема, чем более божественна, чем больше Бог от Тебя требует!.. Не Ты меня освободишь, а я, покорный безумец, освобожу Тебя — Горделивейшая, наискорбящая, Святая, Богиня моя!
Будильник поставить! Теперь это будет легче всего, просто игрушка, наслаждение. Я Иной, я хочу Смерти, так как хочу, в Вечности, Тебя, о Демона!..
19 августа, утром, половина пятого.
Три часа я крепко спал. Невероятно бодрого разбудил меня будильник. Ты более не моя, бывшая, бедная душа: небесная сила оживляет мое тело. Сияет заря, синеватый рассвет на востоке приобретает мутный багровый цвет.
Сумасшедший я теперь? Конечно, да! И совершенно! Так вы, людишки подо мной, назовете это. Вообще же я — все самое светлое в мире. Вечное Сияние, грохоча приближающееся, воспламеняется во мне — но вы, кроты подземные, вы для него абсолютно слепы. Это Сон?.. Но этим мало сказано… Во сне все-таки все как будто запутано, наяву, конечно, еще больше, во мне же теперь абсолютно ничего! Неземным сиянием стала моя душа. Но ты, из тьмы, подобно летучей мыши, рожденное, человечество, конечно, вынуждено считать мой День проклятой ночью. Я не бодрствую, не пребываю во сне, у меня нет разума, я не безумствую, — я просто нахожусь — там… Там. Через страдания из червячка Штерненгоха стал Übersternenhoch[41].
«Поглядите на меня, — молвит Virgo Maria,[42] — и скажите — равна ваша боль моей боли?» Страдание меня, покорного, — и потому избранного — возвысило с тем, чтобы я восторжествовал, наконец, над всеми Кесарями — и над Тобой — и над Тобой, титаническая Женщина, а также над Тобой — Ты, Ее Незнакомец!
Заря уже вовсю разгорелась. Утренняя звезда умирает в ней. Итак…
Это побуждает меня еще сказать: Ни за что на свете я не взял бы вас теперь с собой. Лев, Слон… Простите меня, дорогие мои, на смерть идущего!.. За всю свою жизнь я убил только вас! Не Хельгу! Ее убил Бог… Но она, может быть, еще живет и теперь? Может быть, там все-таки будет лишь солома… Но как смешно все это!..
Не мешкая, туда! Эй, эй! С запада заря покрывается черными тучами, взметнулась молния, Голос Неба прогремел. Ревите небеса, как в тот раз, сегодня ровно год назад! Гаснет заря, под дикими тучами, под дикими молниями, в ночь превращается утро…
Я спал в синей комнате. Охранники бодрствуют в соседней комнате и в коридоре. Надо действовать как можно тише. Но я ясновидящий, как сомнамбула.
Так-так. Беззвучно отодвинут шкаф, открыта дверца — те бедняги даже не пошевелились. Фонарь зажжен. Беснуются громы и молнии. Иду. К Тебе, Супруга моя — в Вечность! Там этот жалкий червь — вечно Твой!
Боже, я знаю, что милостив будешь к червю Своему!..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Здесь заканчиваются записки несчастного, добрейшего князя. Но мы можем на основе его предсмертных, беспорядочных, и в то же время все-таки трансцедентально ясных высказываний правдиво восстановить то, что произошло в башне.
Он прокрался к башне, поднялся по ступенькам. «Я оставил обе дверцы открытыми, — вспоминал он. — Если они войдут в синюю комнату, они сразу настигнут меня. Но это все до смешного безразлично; смешно и ничего не значит все. Все».
Не будем пытаться точно описывать его душевное состояние. Вовсе не из-за того, что это было бы «нехудожественно», что это само собой вытекает из последних страниц дневника; а только потому, что это противоречит человеческой, пусть художественной, пусть философской, научной или любой другой интерпретации. Искусство убого, как и все человеческое. Можно, пусть художественным, пусть иным способом, выразить неплохо только дела низкие, только дела людские. Но отнюдь не Великую Тайну. Князь направлялся к Демоне, балансируя между Сном и Послесмертием. Сон почти не воспринимаем «бодрствованием», а Послесмертие — не воспринимаемо вообще. Безумие Штерненгоха превратилось в Сверхбезумие, которым является Вечность и Все сущее. Что было земное, то лежало глубоко под ним. На мгновение он, самый ничтожный среди moriturus[43], стал Богом. И, может быть, «навсегда».
Он открыл первую дверцу в голодную тюрьму — медленно, с улыбкой. Почувствовал запах… «Дым от виргинской сигары, — сказал он про себя. — Тот самый ее дым. Ну, конечно, а чего еще я мог ожидать… Все прекрасно. А у нее, в вечности, безусловно есть. — Тсс!.. Шорох — оттуда… Ну конечно».
Жутко заскрипел ключ в двери, покрасневшей от ржавчины… И князь увидел темницу, освещенную, не его тусклым фонариком, но другим, стоявшим на земле, — и потом еще каким-то слабым, белым, таинственным светом. Рев облачных львов гремел все страшнее; старая башня сотрясалась.
А розовое и зеленое пятна — не видел. Но на том месте, где они тогда находились, было что-то белое. Подошел поближе. Белоснежная женская одежда. Лицо прикрыто белым платком, который сжимали белые руки. И все это ужасающе дрожало, дергалось и извивалось. А под ним — что-то розовое и зеленое…
«Она легла на эту солому! Естественно, зачем ей лежать на камне! Пришла сюда из подземелья. И все-таки живая. Мне даже почти досадно. Пропадает волшебство. Однако — глупость! Живая — мертвая — обе одно и то же. Мертвое — живое, живое — мертвое. Мир — это только живой труп; и тигр в момент своего великолепного прыжка — лишь гальванизированный покойник!»
Он стал на колени рядом с белой женщиной.
— Хельга!
Белое тело перестало дрожать и некоторое время не шевелилось.
— Хельга, это Ты, моя супруга?
Тело скорчилось, застонало, но не проговорило.
Он нежно стал снимать платок с ее лица.
— Нет, нет, ради Бога! — заорало что-то нечеловеческим голосом. — Иначе вы пропали, и я тоже! Мне нельзя вас видеть!..