Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да, заблудился в трех бутылках.

— Ты пей, Гришенька, — сказал я. — А о плохом не думай.

— Насчет плохого, — сказал он. — Она к тебе зайдет книжки посмотреть. Можно? Заручившись моим согласием, он очень быстро исчез. Я перенес свое внимание на Боба. Мальчик молчал, смотрел в сторону.

— Что скажешь?

— Он нехороший. Злой.

— Фу! Будь же объективен.

— Любит только себя.

— Согласись, есть за что.

— Пользуется тобой.

— Разве я против?

Боб старательно ковырял обивку кресла.

— Ты от него так обезумел?

— Был ли я нормальным?

— Ты был спокойнее. Интересовался людьми.

— Возможно, эти люди уже исчерпаны?

До меня дошло, что я обсуждаю с подростком свои проблемы, но я упорно продолжил.

— Да, — сказал я. — Ладно. Меня зацепило. Повело. Не тебе, конечно, судить, но пусть. Я ничего вокруг не вижу, и никто мне не нужен, а этот базар меня не прикалывает. Отстань.

— Да что ты нашел в этом кривляке?

— Свитер, — ответил я честно. — Руки. Манеру пить. Взгляд. Глаза, которые смотрят в душу.

— Это твои глаза смотрят в душу.

Он поднялся. Пересек комнату. Встал рядом со мной. Мне достаточно было протянуть руку.

— Боб, — сказал я, — иди-ка ты сначала подмойся.

Как он дернулся, бедный. Зря я его привадил.

Размышления о всяких разных отвлеченностях вгоняют в такую тоску. Размышления о насущном действуют, как снотворное: сразу хочется лечь и забыться. Не вечным, но сном, и чтобы хоть что-то приснилось. Нужно больше доверять своим ощущениям, они надежны. Мысль — как муха: сейчас на потолке, а через минуту — в тарелке с супом. И хорошо, если это не твоя тарелка.

Вращая в голове этот бред, я повернул за угол. Повернув, я натолкнулся на выходящего из булочной Аристотеля. Я поздоровался. Аристотель пристально на меня посмотрел и взял под руку.

— Мой милый, — сказал он, увлекая меня за собою, — нам следует незамедлительно поговорить о некоторых важных вещах, в том числе — одном, не скажу, что лестном, но многообещающем предложении.

Я покорно потрусил рядом.

Маленький, седенький, сухонький, в старом пальто, без перчаток, с каким-то новым выражением бесцветного старческого взгляда, Аристотель почти испугал меня. Из хозяйственной сумки торчали пакеты с молоком и край батона. Папа никогда не ходил по магазинам.

— Фрау Эмилия нездорова?

— Да, — сказал Аристотель сдержанно. — Она приболела. Будь добр, зайдем по дороге в аптеку.

Я кивнул.

Аристотель покашливал, крепко меня придерживая. Грустный, злой — нет, он был какой-то уничтоженный. Наконец он решился.

— Ты забросил свои занятия.

Я кивнул.

— Ты не заботишься о своем здоровье.

Я кивнул.

— Ты не бережешь свою репутацию.

Я удивился, но кивнул.

— Ты завел сомнительные знакомства.

Я хмыкнул.

— Все это в своей совокупности, — заключил папа, в очень недолгом времени приведет тебя в большую беду.

— Я уже в беде, — сказал я. — Не знаю, насколько она велика. Смотря с чем соизмерить.

— Я могу помочь, — папа кашлянул, глядя под ноги. — У меня есть связи, мне предлагали, — он поперхнулся, — тебе предлагают место в Акадэме.

— Что мне там делать? — поразился я.

Папа, возможно, и сам задавался этим вопросом.

— Ты будешь пристроен, — сказал он растерянно. — Защитишься, получишь ставку. Все-таки это дисциплинирует, а размеренная жизнь спасает от многих неприятностей.

— Главным образом, от непредвзятости, — сказал я.

— Либо ты остепенишься, — заметил папа угрюмо, — либо погибнешь. Береги себя. — Он запнулся и продолжил уже с трудом: — У меня никого не осталось. Фрау Эмилия очень больна, а Воля...

Я уже знал эту подлую историю с любимым учеником. Вкрадчивая сука, которой было отдано столько любви и внимания — немыслимо много, как я предполагал, — тихо переметнулся. Сначала он тайком ходил на заседания Общества софиологов, возглавляемого злейшим врагом Аристотеля, неким В. Соловьевым, чьи вольные спекуляции на самые разные темы имели успех почти угрожающий; потом присматривался, знакомился, делал осторожные доклады — и в одно утро проснулся приват-доцентом при кафедре Культурдидактики, ненавистной Аристотелю одним своим названием. Аристотель узнал об этом чудесном превращении из вторых рук. С ним случился легкий удар. Воля прийти побоялся или не захотел, но прислал фотографию, на которой был запечатлен в обществе самых блестящих из молодых университетских празднословов. «Сейчас не время одиноких усилий и непопулярных стариков», внятно сказала эта фотография. Непопулярный старик слег, но вскоре оправился.

— Ты не будешь обязан отсиживать там часы, — говорил Аристотель. — За исключением присутственных дней, разумеется, но и это можно уладить, если захочешь. Вот и аптека.

Мы зашли. Тревожный запах лекарств усилил мое собственное беспокойство. Пока Аристотель покупал и расплачивался, я слонялся вдоль прилавка, бездумно разглядывая яркие упаковки и бутылочки. Кляузевиц очень любил и умел посещать аптеки. Моя фантазия никогда не шла дальше настойки овса.

— Ну так как же? — спросил Аристотель, убирая в сумку коробки с ампулами. — Ты согласен? Хотя бы зайди, выслушай их. Обещаешь?

Я пообещал.

Я заспешил, но пользы мне это не принесла. Пока я шел проулками, улочками, все было ничего. И вид аккуратного желтенького особняка, с порталом и круглым куполом крыши, сам по себе не внушал опасений. И подъезд я миновал, бестрепетно разминувшись с торопящимся старичком в круглых очках, знатоком хронографов. Но когда за мной захлопнулась тяжелая входная дверь, сердце во мне упало. Я потерянно посмотрел на старушку на вахте и проследовал к лестнице.

Даже откровенные побои не были бы хуже той приветливости, с которой меня встретили. Быстрые перешептывания, две-три хитренькие улыбки — и я был посажен пить чай в кругу сотрудников, чем преимущественно, по моим наблюдениям, и занимаются в Акадэме. К чаю полагались конфеты-пряники и мирное течение беседы. Я пил пустой чай и внимал пустым разговорам.

Глава департамента, посвятивший жизнь Достоевскому и потому за последние сорок лет ни одному молодому карьеристу не позволивший сделать любимого писателя предметом диссертации, отечески расспрашивал меня об Аристотеле и судьбе моих бывших соучеников. Ни малейшего намека на сферу научных интересов — это, похоже, не имело значения, — зато множество вкрадчивых похвал, лестных слов. Потом пошли слова о высоком значении науки и Акадэма как ее оплота и прибежища, о связях, направлениях, проектах (по энергии исполнения соизмеримых разве что со столетней войной), контактах, изданиях и, наконец, перспективах, причем здесь глава выразился так тонко, что я не понял, чьи бодрящие перспективы — мои лично или все же науки — имеются в виду. Он говорил, как лекцию читал: не задумываясь. Сотрудники — дамы разного возраста, но одинаково бесцветные и один при рождении поблекший юноша — подпевали нестройным, но согласным хором. Среди всех присутствующих только один — как ни печально, единственный, кого я здесь уважал, — поглядывал на меня холодно и не проронил ни слова. Еще студентом я посещал его семинар и, несмотря на все усилия — а может, благодаря им, — внушил ему неприязнь, с годами только окрепшую. Он считал меня ленивым, наглым, безответственным, безнадежным и, презирая мой образ жизни, презирал меня самого. Я, со своей стороны, смеялся над его педантством и отсутствием блеска и страстно желал быть им признанным — на что, впрочем, надежды было мало. Поскольку он не менял ни друзей, ни привычек, ни мнений, я знал, что останусь для него все тем же недостойным и отпетым, даже если мое имя золотыми буквами напишут на стенах Акадэма и я умру, надорвавшись под грузом пожалованных мне наград и регалий. Я был для него только бездельник, а теперь еще и ставленник.

12
{"b":"662487","o":1}