Пока остальные суетятся, он смотрит на дерево и думает: «Убедить это великое старое существо упасть – все равно что вырезать часть самого времени».
Все начинается с подпила: они с напарником водят пилой туда-сюда, и ее изогнутые зубья вгрызаются в мягкую белую плоть, опилки сыплются на руки и на ноги, заваливают сапоги. Достигнув нужной глубины, они начинают рубить топорами, размахивают ими, как поршни в двигателе, вверх-вниз, вверх-вниз, отсекая огромные куски дерева.
Они останавливаются, чтобы вытереть пот со лба и оценить свою работу.
– Что скажешь, дрейлинг? – спрашивает бригадир.
Сигруд йе Харквальдссон медлит с ответом. Он бы хотел, чтобы они использовали имя, которым он им назвался, – Бьорн, – но такое бывает редко.
Он встает на колени и засовывает голову в выемку, смутно осознавая, что прямо над его черепом повисло несколько тонн древесины. Потом прищуривается, поднимается, машет влево и говорит:
– Десять градусов на восток.
– Уверен, дрейлинг?
– Десять градусов на восток, – повторяет он.
Другие мужчины переглядываются, ухмыляясь. Потом возобновляют работу, внеся небольшую поправку в подпил.
Закончив с ним, они переходят на противоположную сторону дерева и опять начинают работать пилой, рассекая ствол мучительно выверенными движениями, стараясь приблизиться к подпилу, но не слишком сильно.
Когда напарник на другом конце пилы устает, Сигруд просто терпеливо ждет, пока кто-то другой его подменит. Потом они снова пилят.
– Провалиться мне на этом месте, дрейлинг, ты машина? – спрашивает бригадир.
Он не разговаривает, пока пилит.
– Если я вскрою тебе грудную клетку, там будут только шестеренки?
Сигруд молчит.
– У меня в бригаде уже были дрейлинги, но ни один из них не мог работать пилой, как ты.
И снова ничего.
– Наверное, все дело в молодости, – решает бригадир. – Быть таким молодым, как ты, – да, вот в чем секрет.
Сигруд по-прежнему ничего не говорит. Но последнее утверждение его весьма беспокоит. Ибо его нельзя назвать юношей даже с очень большой натяжкой.
Время от времени они перестают пилить и прислушиваются: раздается глубокий, жалобный треск, как будто где-то рушится ледник. Это чем-то напоминает спор, в котором старый друг неохотно соглашается с твоими доводами: «Пожалуй, ты прав, пожалуй, я должен упасть… Пожалуй, так надо».
И вот наконец они слышат этот звук – бац-бац-бац! – как будто лопаются струны огромной арфы. Бригадир кричит: «Падает!» – и они бросаются прочь, придерживая каски.
Старый гигант рушится со стоном и треском ветвей, комья земли разлетаются во все стороны от его падения. Когда оседает пыль, лесорубы подбираются обратно. Светлый круг древесины на обрубленном конце ствола как будто излучает приглушенное сияние.
Сигруд на миг задерживает взгляд на пне – вот и все, что обозначит десятилетия существования дерева на этом месте, – и подмечает бесчисленные годовые кольца. Как странно, что такого колосса за несколько часов уничтожила горстка дураков с топорами и пилой.
– На что уставился, дрейлинг? – спрашивает бригадир. – Влюбился? Начинай цеплять эту проклятую штуку, а то я тебе мозги еще сильней взбаламучу!
Другие лесорубы хихикают, взбираясь на упавшее дерево. Сигруд знает, что о нем думают: туповат – видать, в детстве по башке получил. Вот почему, шепчутся они между собой, он ни с кем не разговаривает, никогда не снимает перчаток и один его глаз смотрит все время вправо, а не на то, что перед ним; вот почему он никогда не устает, орудуя пилой, – конечно, его организм просто не замечает усталости. Ни один нормальный человек не выдержал бы такое грубое обращение без единого слова.
Он не против их болтовни. Лучше пусть недооценивают, чем переоценивают. Если он будет слишком выделяться, привлечет ненужное внимание.
Сигруд взмахивает топором, отсекая ветку со ствола. «Тринадцать лет меняю одну ерундовую работу на другую». Ему не нравится идея о том, чтобы снова уйти, но он не хочет, чтобы его присутствие заметили. Так что он ведет себя тихо.
Он сосредотачивается на одном и том же вопросе, который снова и снова приходит ему на ум: «Может, сегодня она позовет меня? Может, сегодня она попросит меня снова ожить?»
* * *
Бригада лесорубов отрабатывает норму, и оттого к наступлению ночи, когда они отправляются в обратный путь в лагерь, чьи огни костров видны на полпути вниз по горному склону, настроение у всех приподнятое. Они спускаются через вырубленные дочиста леса, суровые пустоши, испещренные унылыми пеньками точно оспинами, их тележка с инвентарем позвякивает и побрякивает на ухабах. Чем ближе к лагерю, тем сильнее они спешат. Их лесосека не так уж далеко от Мирграда, так что крепленое вино здесь достойное, пусть еда и отвратная.
Но когда они входят в лагерь, там не слышно обычных громких разговоров, песен и сиплых возгласов, знаменующих празднование того, что прожит очередной день с топором в руках. Несколько попавшихся им навстречу лесорубов держатся группками, как гости на похоронах, и о чем-то перешептываются.
– Да что такое приключилось нынче вечером, чтоб мне провалиться? Эгей, Павлик! – зовет бригадир идущего мимо лесоруба с вислыми усами. – Что за новости? Опять несчастный случай?
Павлик трясет головой, его усы качаются из стороны в сторону, как маятник в напольных часах.
– Нет, не несчастный случай. По крайней мере не здесь.
– В каком смысле?
– Говорят, в Аханастане кое-кого убили. Ходят слухи о войне. Опять.
Лесорубы переглядываются, не понимая, стоит ли отнестись к известию серьезно.
– Тьфу! – говорит бригадир и сплевывает. – Опять кого-то убили… Об этом сообщают таким мрачным тоном, словно жизнь какого-нибудь дипломата стоит ну прям очень много. Но в конце концов все уляжется, надо просто подождать.
– О, я бы согласился, будь это попросту какой-нибудь дипломат, – возражает Павлик. – Но все не так. Это Комайд.
Бригада умолкает.
Потом кто-то тихим голосом спрашивает:
– Комайд? Что… случилось с Комайд?
Лесорубы расступаются, чтобы посмотреть на Сигруда, который стоит возле тележки, выпрямив спину. Но тут они замечают, что его взгляд сделался намного ярче и чище, чем им помнится, и он не только стоит прямо, но еще и кажется выше ростом – вообще-то намного выше, как будто его хребет каким-то образом удлинился на три дюйма.
– В каком смысле – что случилось с Комайд? – спрашивает Павлик. – Она умерла, разумеется.
Сигруд не сводит с него взгляда.
– Умерла? Ее… Она умерла?
– Она и еще куча народу. Новость передали по телеграфу сегодня утром. Ее взорвали вместе с половиной фешенебельного отеля в центре Аханастана, шесть дней назад, множество людей поги…
Сигруд делает шаг к Павлику.
– Тогда откуда они знают? С чего вдруг они уверены, что она мертва? Они знают наверняка?!
Павлик не знает, что сказать, а Сигруд приближается – и вот громила-дрейлинг уже нависает над лесорубом, словно одна из тех пихт, которые они валят каждый день.
– Ну, э-э… Ну они же нашли тело, конечно! Или то, что от него осталось. Будут пышные похороны, и все такое, об этом во всех газетах пишут!
– Почему Комайд? – спрашивает кто-то. – Она была премьер-министром больше десяти лет назад. Зачем убивать того, кто уже не при делах?
– Откуда мне знать? – огрызается Павлик. – Может, кто-то отомстил за давнюю обиду. Она разозлила почти всех, пока была в должности; говорят, список подозреваемых такой длинный, что им можно дважды обернуть квартал.
Сигруд медленно поворачивается и опять смотрит на Павлика.
– Значит, – тихо говорит дрейлинг, – они не знают, кто… сделал с нею это?
– Если и знают, то не говорят, – отвечает Павлик.
Сигруд замолкает, и выражение шока и ужаса на его лице сменяется чем-то новым: быть может, мрачной твердостью, словно он только что принял решение, которое откладывал слишком долго.