Я смиренно ответил, что, по моему непосредственному наблюдению, такого кошмара я бы и представить себе не мог, и когда он повернулся к Бушу с улыбкой соболезнования по поводу моего невежества, я стиснул зубы и спустился вниз, чтобы осмотреть кладовую. Здесь я почувствовал себя как дома. Длинные ряды консервированных продуктов, говяжьего бульона, сгущенного молока, пирогов и небольшого бочонка с причудливой надписью «Zante cur.»[7] вскоре успокоили мой взволнованный дух и убедили меня, что, без всякого сомнения, «Ольга» была надёжна, построена в передовом стиле кораблестроения и всецело годна для плавания.
Поэтому я подошел к Бушу, чтобы сказать, что тщательно и критически осмотрел судно изнутри и уверен в его несомненной способности выполнить возложенную на него задачу. Я не упомянул природу наблюдений, на которых основывался этот вывод, но он не стал задавать лишних вопросов, и мы вернулись в офис с благоприятным отчетом о качестве постройки, вместимости и оснащении нашего корабля.
В субботу, 1 июля, «Ольга» приняла на борт последний груз и была готова к отплытию.
Прощальные письма поспешно написаны, последние приготовления сделаны, и в девять часов утра в понедельник мы собрались на пристани Говард-стрит, где стоял паровой буксир, который должен был отбуксировать нас в море.
Толпа друзей собралась, чтобы попрощаться с нами. Пирс, пестревший яркими платьями и синей униформой, имел довольно праздничный вид в тёплых лучах калифорнийского утра.
Полковник Балкли передал нам последние наставления с пожеланиями здоровья и успехов, ироничные приглашения «приехать повидаться» были переданы нашим менее удачливым товарищам, остающимся на берегу, прозвучали просьбы прислать кусочек Северного полюса и образцы северного сияния вперемешку с советами по препарированию птиц и сбору жуков, и среди общей путаницы поздравлений, добрых пожеланий, предостережений, подтруниваний и слезных прощаний прозвучал пароходный колокол. Долл, живущий исключительно интересами своей любимой науки, порывисто схватил меня за руку: «До свидания, Джордж. Благослови тебя Бог! Не спускай глаз с наземных улиток и черепов диких животных!»
Мисс Б. попросила с мольбой в голосе: «Берегите моего дорогого брата!». Я пообещал заботиться о нём, как о своём собственном, и подумал о другой далекой сестре, которая, если бы она могла присутствовать здесь, сказала бы точно так же: «Берегите моего дорогого брата!». Размахивая платками и бесконечно повторяя слова прощания, мы медленно отошли от пристани и, проплыли к тому месту, где дрейфовала «Ольга», где нас перевели на маленький бриг, который в течение следующих двух месяцев должен быть нашим домом.
Пароходик отбуксировал нас за пределы бухты и отдал концы, а когда проплывал обратно, наши друзья с полковником во главе собрались тесной группкой на носу буксира и троекратно приветствовали «первую сибирскую исследовательскую партию». Мы ответили ещё тремя – нашим последним прощанием с цивилизацией – и молча всматривались в уменьшающийся пароходик, пока белый носовой платок, который Арнольд привязал к бакштагу, стал неразличим, и мы остались одни на длинных волнах Тихого океана.
Глава II
Плаванье по Тихому океану – Семь недель на российском бриге.
«Он получил огромное удовольствие и наслаждение от своего путешествия, кто не испытал этого, должен обязательно попробовать пережить подобное»
Р. Бёртон «Анатомия меланхолии»
В море 700 миль на С.-З. от Сан-Франциско. Среда, 12 июля 1865 г.
Десять дней назад, накануне нашего отплытия к азиатскому побережью, полный больших надежд и радостных ожиданий будущих удовольствий, я честно написал в моём дневнике вышеприведённую цитату из Бёртона, ни разу не усомнившись в полной реализации тех «будущих радостей», которые мои восторженные глаза видели в такой «яркой неопределенности», и ни на миг не сомневаясь, что «жизнь на океанской волне» не есть состояние высочайшего счастья, достижимое в этом мире. Цитата показалась мне чрезвычайно удачной, и я мысленно благословил старого анатома меланхолии за то, что он вооружил меня девизом, таким простым и подходящим на все случаи жизни. Конечно, «он получил огромное удовольствие и наслаждение от своего путешествия», и совершенно необоснованное предположение о том, что, поскольку «он» это сделал, то и все остальные обязательно должны, не показалось мне абсурдным.
Напротив, мне казалось это совершенно логичным, и я бы с презрением отнесся к любому предположению о возможном недоверии. Мои представления о морской жизни были получены главным образом из пылких поэтических описаний морских закатов, «летних островов Эдема, лежащих в темно-фиолетовых сферах моря», и тех «лунных ночей в одиноких водах», которыми поэты веками обманывают невежественных земляков на предмет океанских путешествий. Туманы, штормы и морская болезнь совсем не входили в мои представления о морских явлениях, или, если бы я допустил возможность шторма, это было только живописное, очень поэтичное проявление сил ветра и воды в действии, без каких-либо неприятных особенностей, которые присутствуют в этих элементах в более прозаических обстоятельствах. Правда, во время моего путешествия в Калифорнию были небольшие неприятности с погодой, но память моя давно превратила её в нечто грандиозное и поэтическое, так что я даже с нетерпением ждал шторма как опыта не только приятного, но и весьма необходимого.
Иллюзия сия была очень приятной, пока она ещё продолжалась, но – всё когда-нибудь кончается. Десять дней настоящей морской жизни разрушили мою «светлую неуверенность будущих радостей» и породили стойкую уверенность в будущих страданиях, оставив меня оплакивать несовместимость поэзии и правды. Бёртон – хвастун, Теннисон – мошенник, Байрон и Проктер – их пособники, а я – жертва. Я никогда больше не буду связывать свою веру с поэтами. Они могут сказать правду вполне достаточную для поэзии, но их взгляды безнадежно извращены, а их воображение слишком изощрено, чтобы действительно реалистично описать морскую жизнь. «Лондонский пакетбот» Байрона – блестящее исключение, и я не помню другого из всего спектра поэтической литературы.
Наша жизнь с тех пор, как мы покинули порт, была, безусловно, непоэтичной.
В течение почти недели мы страдаем от всех неописуемых невзгод морской болезни, без каких-либо смягчающих обстоятельств. День за днём мы лежим на узких койках, слишком больны, чтобы читать, слишком несчастны, чтобы разговаривать, наблюдаем за лампой в каюте, как она раскачивается на своих хорошо смазанных подвесах, слушаем журчание и плеск воды за иллюминаторами, скрипы и стуки снастей и как тяжёлый гик переваливается из стороны в сторону от бортовой качки судна.
Мы всегда считали себя активными сторонниками теплианской[8] философии – веселья при любых обстоятельствах, но, к сожалению, не смогли примирить наш опыт с нашими принципами. В четырёх неподвижных фигурах у стен каюты не было ни малейшего намёка на веселье. Морская болезнь победила философию! Мрачные размышления о нашем прошлом и будущем было единственным нашим занятием. Я помню, как с любопытством размышлял о том, что и Ной когда-то страдал морской болезнью, Интересно, мог бы его ковчег сравниться с нашим судном, и были ли у него такие же неприятные повадки, как у нашего брига при сильном волнении?
Если были – тут я почти улыбнулся своей мысли – какой же несчастье это должно было быть для бедных животных!
Я также задался вопросом, был ли Одиссей с рождения неподвластен морской болезни, или должен был пройти тот же неприятный процесс, через который прошли мы?
В конце концов, я пришел к выводу, что морская болезнь, как и другие, должна быть дьявольским изобретением современности, и что древние так или иначе обходились без неё. Затем, пристально глядя на пятна от мух на окрашенных досках в десяти дюймах от моего носа, я вспомнил все те чудесные ожидания, с которыми я отплыл из Сан-Франциско, и со стоном отвращения отвернулся к стене.