Дэниел чувствовал себя неважно. Его поместили в пустую белую комнату, в которой не было ничего, кроме кровати.
Он отказался от успокоительных и гипноза. Он хотел остаться один. Один, думал он, глядя в потолок. Один, и целая кровать в его распоряжении.
Он заснул, и ему приснились водопады. Позади водяной завесы стоял человек, он не мог разглядеть его лица. «Кто ты?» – спросил он.
Когда он проснулся, то обнаружил посреди белого покрывала свои ключи, карандаши и коричневый бумажник.
Он потянулся за бумажником, взял его, откинулся назад, и, открыв, посмотрел на её фотографию.
И в его голове начался бесконечный монолог, неудержимый, как сорвавшиеся с горы сани.
Края фотографии были обтрёпаны от многократного вытаскивания и засовывания её обратно. Он заметил, что её портрет постепенно вытеснялся фотографиями растущего Шона. Здесь были все его школьные фотографии, от дошкольника до третьеклассника. Шон слегка менялся с каждым годом. Сначала он не имел представления, что делать с камерой. Затем постепенно на него начало нисходить понимание, что это для истории. И он стал принимать самые замысловатые позы. Было видно, как на его лице пробивается ум, как его сознание борется за то, чтобы быть отражённым в его чертах. Затем, около второго класса, это приходит. Его лицо говорит: что я делаю здесь? Потом, в третьем классе, он позирует, едва удерживаясь, чтобы не высунуть язык, сдерживая смех, гордясь своей новой стрижкой, своей новой рубашкой.
Между тем как её сын рос вокруг неё, подобно игральным картам, ложащимся вокруг дамы, Джулия оставалась такой же, как прежде – той же выпускницей, которую он так любил, разве что поверхность карточки постепенно изнашивалась. Её тонкие рыжеватые волосы, из-за которых она всегда оправдывалась. Её сощуренные, обиженные глаза, у которых всегда был такой вид, словно она только что плакала. Глаза насторожённые и ранимые, изумляющиеся и боязливые. Её полуулыбка, не открывающая зубов, – только два небольших изгиба в углах её прелестных губ. И нос: она всегда чувствовала себя подавленной от необходимости его носить – этот огромный, вздёрнутый вверх непослушный выступ; постоянно раздувающиеся в знак отвержения ноздри – нос, который, как она однажды сказала, принадлежал какому-то другому лицу. Который был слишком велик для её лица. «Эта вещь», так она называла его. «Первая вещь, которая бросается в глаза», – с содроганием говорила она. Дэниел считал, что полюбил её именно из-за носа.
Красота настолько относительна! Здесь не существует стандартов. Механизм, который приводит в действие желание в человеке, спрятан от других и не открывает своего секрета. Сердце здесь не может выбирать. Оно любит то, что оно любит, независимо от всех доказательств и стандартов, и в этом его проклятие и его дар. На самом деле, подумал он, это одно из самых милосердных свойств желания – для каждого может найтись кто-то другой.
Джулия была красива такой красотой, которая заставляла его чувствовать себя защищающим. У него ушли годы, чтобы смириться с тем, что независимо от того, сколько раз он занимался с ней любовью, превозносил её, дарил ей подарки, прикасался к ней, проявлял своё желание всеми способами, какие только мог придумать, она никогда не могла заставить себя поверить в это. Какая-то тёмная заноза засела в её сердце и не выходила обратно. Словно бы все её тело было лишь маской, прикрывающей что-то ужасное, что-то, что она не решалась выпустить наружу, но вместе с тем и что-то, чему она не могла позволить пройти незамеченным.
Кто научил её этому? Этому скрытому где-то в глубине отторжению любого, кто пытался дать ей больше доверия, чем, как она считала, она заслуживает? Этому рефлекторному уклонению от любой радости? Из-за этого он любил её ещё больше и отчаянно желал найти хоть какой-то способ вытащить эту занозу, убедить её, что она была – для него, по крайней мере – самым прекрасным созданием, какое он когда-либо видел. Возможно, его желание выражалось слишком настойчиво, и из-за этого она не могла поверить в него.
«Ты – верующий, – как-то сказала она. – Ты человек, который верит, что люди действительно хотят добра друг другу».
Это был вопрос, относительно которого они никогда не могли прийти к согласию. Поэтому они просто оставляли его в стороне. И по мере того как поверхность её тонированной сепией фотокарточки с возрастом приобретала все новые царапины в его бумажнике, лицо на ней не менялось – она всегда оставалась все той же выпускницей, которая никогда не будет достаточно хороша, достаточно умна, достаточно привлекательна, чтобы кто-нибудь полюбил её. «Не о чем беспокоиться, – говорило оно. – Я никто».
Но это было неправдой. Она не могла быть никем, даже если бы постаралась. Она была всем – всем, чего он желал. И он разрывался на части оттого, что она не чувствовала этого.
Иногда Дэниел хотел, чтобы у жизни была кнопка обратной перемотки. Если бы он мог, он вернулся бы к тем моментам своей жизни, когда все шло наперекосяк, когда дела принимали дурной оборот, и сыграть для самого себя роль Кассандры. Постой! – сказал бы он своему обречённому предшественнику. – Ты слишком молод для этого. Не пей этот третий мартини. Да нет, правильный ответ – С, идиот! Не поправляй эту скотину, он надерёт тебе задницу. Нет, интервьюеру совсем не нужно твоё искреннее признание, что ты не более чем слегка разбираешься в викторианской литературе; он не в восхищении от самокритики; он мошенник, и искренность пугает его. Какого черта ты голосуешь за Макговерна? Его забаллотируют. Майкрософт, придурок. Покупай Майкрософт. И прежде всего он замолотил бы кулаками по запотевшим стёклам того старенького коричневого «форда», в котором молодой учитель занимался любовью с молоденькой медсестричкой, повстречавшейся ему, когда он сдавал очередной анализ крови, и завопил бы ему: «Стой! Ты выбрал не ту женщину! Ты выбрал не ту женщину! Ты выбрал не ту женщину!»
Но разумеется, жизнь могла течь только в одну сторону. Она не подлежала исправлению или обращению вспять. Её надлежало проживать впредь.