Однако миру было все равно. Плевать мир хотел на то, спал ли актер Руперт Эверетт с миниатюрными женщинами в полупрозрачных пеньюарах (и не спрашивайте меня, откуда я знаю это слово) или с волосатыми мужиками, затянутыми в латекс. У мира были проблемы поважнее.
Но это обычный мир. А вот мир кино отреагировал иначе. Мир кино удивленно приподнял брови и спросил: “И что, позвольте спросить, мне теперь с этим делать?..”
И получилось то, что получилось. Актер Руперт Эверетт перестал существовать на широком экране массово производимых голливудских картин. Потому что как же верить Ромео, если вы доподлинно знаете, что, хоть он и ошивается, почем зря, под балконом Джульетты, но потрахивает-то Меркуцио?..
И это под Меркуцио он выгибается и стонет, а Джульетта - это так, это даже непонятно что такое.
Кто такому поверит? Кто выложит в кассе свои честно заработанные кроны, чтобы на это смотреть?.. То-то и оно.
Вот такая история. Понимаете, к чему я?.. Конечно, скандинавское кино - это не Голливуд, да и общественное мнение, вроде как, поменялось за прошедшие годы. Но не настолько все же, чтобы не видеть, где есть профит от проката, а где им и не пахнет.
А Хенрик Холм, хоть и сыграл убедительно гея в молодежном сериале, однако же в реальной жизни ни в чем таком замечен не был. И для того, чтобы у потенциального зрителя даже сомнений никаких не закралось, Хенрику Холму требовалась рама. Да-да, отличная дорогая рама из какой-нибудь редкой породы дерева, с позолоченными завитками, которая будет выгодно оттенять его образ романтического героя и вообще хорошо смотреться на стене среди барочных подсвечников.
На роль рамы замечательно подходила Леа - вроде и знакомая, но не так чтобы старая. Хрупкая, миниатюрная, под стать. Из хорошей семьи с хорошими связями. Многообещающая. Вся жизнь впереди, вы понимаете.
Она подходила прекрасно, да что там говорить!.. Я понимал это и сам, объективно. Прекрасно. Уж лучше, чем я, по самой крайней мере.
И стоило смотреть правде в глаза: мы избрали для себя публичные профессии и, как ни крути, зависели от общественного мнения в восприятии как нашей работы, так и нас самих, особенно на начальном этапе. Отрицать это было бы просто глупо.
Такой вот дар преподносит вам жизнь… А вы всего-то просили - мира во всем мире и чтобы утренние стояки случались только после того, как вы сходите в туалет пописать.
Поэтому я понимал его, понимал прекрасно - все те аргументы, которые он мне выдавал, все то же самое: про только-только начинающуюся карьеру, про зависимость от общественного мнения, про “это временное, это ненадолго, вот увидишь”.
Чисто на уровне разума - конечно, понимал. Может быть даже, на его месте я сам поступил бы так же.
Однако это не помешало мне до побелевших костяшек сжимать пальцы на подлокотнике кресла.
Все-таки я очень противоречивый.
========== 9. ==========
Сели мы по расписанию. Я вышел из салона и поежился: Лондон - это однозначно не Тенерифе, особенно в марте.
Каждый год весной, ближе к пасхе, стаи норвежцев собираются на короткую кормежку в магазинах Duty Free в аэропорту, чтобы потом устремиться на юг. Еще перед посадкой они переодевают шорты, натягивают сандалии, густо мажут на отливающие синевой бледные лица солнцезащитный крем и прямо в салоне самолета надувают мячи и спасательные круги, чтобы упасть в бассейн сразу с трапа.
Каждый живительный луч ультрафиолета, каждое дуновение морского бриза, каждая песчинка, застревающая между большим и указательным пальцем ноги - все это исключительно дорого сердцу любого норвежца. Ради этого он живет весь февраль, ходит на работу по темным предрассветным улицам, пробираясь сквозь талый снег и слякоть, и угрюмо тянет кофе из бумажного стаканчика в ожидании электрички.
Лондон - это уж точно не Тенерифе. Особенно в марте.
Спускаясь по трапу, я спешно наматывал на шею шарф и плотнее запахивал куртку. Дул сильный ветер, в лицо врезались дождевые капли, и было ясно: ради перемены погоды совершенно не стоило покидать Осло.
- И чтобы я тебя своими собственными глазами видел в понедельник!.. Не придешь… - Эвен запнулся, придумывая наказание пострашнее, - в общем, я что-нибудь придумаю. Что-нибудь зверское и первобытно-жестокое, ты меня знаешь. И все будет очень плохо. Слышишь меня?! Очень, очень плохо!..
Эвен - это не тот Эвен, это другой Эвен - Эвен Турган, режиссер “Все будет хорошо”, которую мы ставили. Я подошел к нему в среду после репетиции сказать, что - да, я понимаю, что премьера в конце месяца, я все прекрасно понимаю, но по страшно важным и неотложным семейным обстоятельствам вынужден, к огромному сожалению… к огромнейшему!.. В общем, на пятничном прогоне меня не будет. Так и сказал: “Не будет”.
- В понедельник!
- Хорошо, хорошо - в понедельник, - клятвенно заверял я, для пущего эффекта прижимая руку к груди и одновременно пятясь назад к выходу. - Вот дайте мне выпуск Афтенпостен, я на нем поклянусь. Буду в понедельник…
- Конечно будешь, как миленький, а то я… - он опять задумался, как бы расправиться со мной поизощреннее, но тут же спохватился: - Все, иди!.. Иди!..
И я пошел. Вернее, полетел.
В Хитроу я сел в экспресс до Паддингтон и через 15 минут вышел на станции. Пересекая зал прибытия, я искал глазами выход и тут вдруг заметил его: он сидел на прикрученном к полу металлическом кресле зоны ожидания и, уперев локти в колени, что-то рассматривал в телефоне. Я подошел ближе и остановился буквально в шаге, гадая, заметит ли он меня сам или мне придется его окликнуть. Он, видимо, почувствовал чье-то присутствие, потому что почти сразу поднял глаза.
А дальше я зачарованно наблюдал, как за доли секунды, за какие-то пульсирующие мгновения, менялось его лицо, словно какой-то невидимый режиссер отдавал у него в голове приказания в забавный старомодный рупор:
“Мотор! Общий свет! Взгляд вверх! Выше! Не так быстро, помедленнее!.. Ровнее поднимайте камеру! Подаем кислород в легкие! Начинаем дышать - толчками, еще… Теперь свободнее!.. Быстрее! Глаза - не разрываем контакт! Секунда, еще одна - держим взгляд на объекте! Камера крупно на глаза… Поднимаем температуру! Медленно даем свет - где у нас световики?!. Постепенно!.. Начинаем снизу, от самого дна - мелко, точечно, искрами. Не увлекайтесь, не надо делать из него сварочный аппарат!.. Хорошо, достаточно. Теперь блики на радужку - вращайте лампу! Блики набегают друг на друга и рассыпаются, рассыпаются.. Отлично! Больше яркости! Полностью освещаем… где у нас боковой свет? Реквизиторы!.. Синие фильтры!.. Так, подсвечиваем… Теперь подавайте зеленые вкрапления и по центру чуть розового… Немного!.. Отлично, морщинки вокруг глаз - поехали!.. Общий свет на лицо… полностью освещаем лицо! Камера на губы! Звук!..”
Он засмеялся, и краем глаза я увидел напоследок, как режиссер снова вскинул рупор, прокричал “Снято!” и довольно откинулся на полотняную спинку высокого стула.
- И ты здесь, - сказал я, улыбаясь ему чуть ли не до слез. - Никуда от тебя не деться!..
Он все смеялся и смотрел на меня - так радостно и счастливо, будто это было единственное, на что его хватало в тот момент, будто бы ни на что больше у него не было сил. Потом поднял руку, схватил меня за куртку и резко наклонил к себе. Я сложился пополам, как перочинный ножик, и буквально упал в его дыхание, в эту улыбку - господи, как я скучал по ней!.. В ласковый, теплый смех - он передавал его мне, словно воду, короткими, неглубокими поцелуями, и я ощущал его переливы и вибрацию каждой своей клеткой.
- Черт возьми!.. - снова и снова повторял он, карабкаясь по мне вверх, притягивая к себе ближе, зарываясь носом в волосы. - Не могу поверить… черт возьми!
Затем чуть отстранился, обнял ладонями мое лицо, осторожно погладил большими пальцами скулы и заглянул глубоко в глаза.
- Ты, - пробормотал он, - ты прилетел!.. И больше никого… Только ты!..
Первые минуты я терялся и не знал, что сказать, что делать, как вести себя - как он хочет, чтобы я себя вел.