Ближе к старшим классам миссис Кляйн начала искать в дочерях отличия. «Франсин у нас умненькая, – рассказывала она всем, кто соглашался слушать, – а Ребекку хлебом не корми, дай повеселиться». Подобные реплики имели интересный спецэффект: обидно становилось обеим ее дочерям.
На самом деле все было не так. Да, Бекс «веселилась» более очевидным образом: косметика, вечеринки, смех с открытым ртом. Франсин, хоть и предпочитала посидеть дома с книгой, тоже умела «веселиться», просто делала это по-своему – и в одиночку. Если Франсин была девушкой эрудированной, то Бекс обладала житейской мудростью и «срывала розы поскорей», чем заработала себе репутацию сердцеедки задолго до того, как ее старшая сестра задумалась о любви.
Девочки росли, и их тела формировались в соответствии с мамиными представлениями. Бекс оставалась худой и привлекательной, веснушки у нее пропали, а смех стал еще громче. Франсин то набирала, то скидывала вес в зависимости от даты: перед экзаменами и прочими волнительными событиями она раздувалась, как шарик.
Несмотря на это, Бекс всегда равнялась на сестру, чувствуя, что таланты Франсин вызывают у родителей больше уважения. Миссис Кляйн ввиду склонности к мизантропии никогда не вела светского образа жизни, а Папа Кляйн попросту отсутствовал, точнее, обретался в невидимых семье сферах. К несчастью для Бекс, харизму в их доме не держали за добродетель. Она восхищалась примерным поведением Франсин, ее оценками и умом, а та в свою очередь не без зависти слушала рассказы младшей сестры о вечеринках, которые та посетила, и о мальчиках, которых та целовала.
В шестнадцать лет, однако, Франсин обнаружила, что больше не может служить примером для сестры. Ее неискоренимая хандра могла дать фору отцовской. Кляйны уже много лет жили на авторские отчисления с папиного учебника и приобрели скорбные физиономии людей, наживающихся на прошлых заслугах и даже не пытающихся добиться чего-то нового. Депрессия обрушилась на семью подобно чуме. Масла в огонь подливала напряженная ситуация в школе Мидоудейла, где училась Франсин: там до сих пор не улеглись страсти по Лестеру Митчеллу, афроамериканцу, застреленному три года назад неизвестным белым преступником. Поскольку класс Франсин на семьдесят процентов состоял из чернокожих, отношения между ними и белыми учениками накалились до предела. Близняшки Эйда и Айда, приезжавшие в школу на автобусе из куда менее благополучных районов, чем Фолсом-драйв, восемь месяцев подряд выслеживали Франсин, потому что та однажды «странно на них посмотрела» на уроке физкультуры.
В их обвинении могла быть доля правды. В старших классах Франсин почти все время смотрела куда-то в пустоту, особенно на уроках физкультуры. Почти всю подростковую пору она провела в полузабытьи: училась без какого-либо энтузиазма или интереса, а после уроков подолгу сидела одна у себя в комнате. Она избегала матери; избегала близняшек; избегала встреч с собственным отражением в зеркале. Она казалась себе толстой уродиной. Одиночество в общем и целом ее устраивало, но мысль о том, что жизнь может быть лучше, не давала покоя.
И жизнь действительно могла быть лучше. Устав от Мидоудейла, Франсин упросила родителей потратить часть «учебниковых» денег на частную школу в получасе езды от дома Кляйнов. Там она расцвела. В каждом классе было по двенадцать учеников, и все учителя имели ученые степени. Франсин начала встречаться с гениальным кларнетистом. Она могла бы грызть себя за то, что судьба подарила ей больше возможностей (чем Эйде и Айде, к примеру), но муки совести заглушало чувство, что ей еще никогда не было так весело. Так хорошо. Ведь именно тогда, в 1970 году, Франсин влюбилась в Париж.
Отчасти то была заслуга очень симпатичного молодого учителя с дипломом по французской литературе, но в большей степени влюбленность объяснялась внезапным осознанием, что Париж – это анти-Дейтон: утонченный, искушенный, интеллигентный. Он часто ей снился. Париж – целый город, посвященный одной-единственной теме! Теме Парижа! Франсин начала отрабатывать перед зеркалом французские лица, каждое из которых принадлежало доселе несознаваемым, но теперь явившим себя личностям: Задумчивый Критик, Осуждающий Наблюдатель, Брошенная Любовница. Она стала одеваться в черное и начала курить. Появление нового интереса замечательно совпало по времени с юношеским максимализмом, вызванным гормональными бурями, и растущей разочарованностью в родителях. Франсин научилась скрывать свое недовольство за умными цитатами («L’enfer, c’est les autres»), вместо того чтобы вступать с родителями в открытые конфликты, как это делала ее младшая сестра.
Франсин снимала маску только рядом с бабушкой – она могла упоенно, в самых немодных и нефранцузских терминах рассказывать той, как любит язык и культуру Франции, гортанное «р», экзистенциальный феминизм… Даже унылые пейзажи со сборщицами колосьев середины XIX столетия каким-то необъяснимым образом запали ей в душу.
– Когда-нибудь, – сказала бабушка Руфь, – ты поедешь в Париж и пришлешь мне оттуда открытку.
Франсин кивнула.
– Непременно, – пообещала она. – Непременно!
В одиннадцатом классе французский у них вела тридцатилетняя Джоанна: у нее был сиплый голос и явные проблемы с границами. Казалось, она всю жизнь ждала наступления 70-х. Джоанна носила гетры и мини-юбки в клеточку, изображая, судя по всему, развратную школьницу; несколько лет спустя ее тихо уволили за растление несовершеннолетних – двое из парней, с которыми она спала, не сумели сохранить это в тайне. Франсин была заворожена умной и искушенной «француженкой». Джоанна готовила свою протеже к заветной поездке в Город Света. Следовало знать правила – но то были разумные, элегантные правила! Не дарить вино к ужину. Не надевать кроссовки на улицу. Каждый день покупать свежий хлеб. Франсин узнала, например, что ни в коем случае нельзя дарить хозяйке дома хризантемы – это символ смерти, и ими принято украшать могилы в День Всех Святых. А сколько еще ей предстояло узнать…
По французскому она, разумеется, получила высший балл и незадолго до выпускного решила, что будет изучать его в Норфолке, в Университете Уэллсли – подальше от дома и матери, которая жила с покойником (причем в прямом смысле этого слова) и потихоньку начинала сходить с ума: устраивала истерики и раздирала себе лицо.
– Ну зачем ты попрешься в такую даль? – однажды спросила ее мать, дрожащими руками поглаживая запекшуюся царапину на щеке. – Ты теперь лесбиянка?
– Нет, – ответила Франсин сквозь высокий воротник черной водолазки, который натянула до самого носа. – Там очень сильный французский.
– Неужто во всех остальных университетах между Дейтоном и Массачусетсом французский слабый?
– Это один из лучших вузов страны.
– Что же прикажешь делать, пока тебя нет?!
– Бекс еще два года пробудет здесь. И она, кстати, собиралась учиться в Огайо, помнишь?
– Реббека – глупышка. Она несерьезная. Не такая умница, как ты.
Франсин отвернулась:
– Извини.
– Обещай, что купишь себе новые наряды.
– А что не так с моими нарядами?
– Одно черное. Все черное! Почему? У тебя депрессия, что ли?
– Мам…
– Вот именно. Никакой депрессии. – Она вздрогнула, содрав корку с царапины. – Ты не имеешь права на депрессию, ясно? Слышишь меня? Не имеешь права!
Когда бабушка Руфь умерла, казалось, что только Франсин и расстроилась. Она рыдала неделю напролет – никогда еще ей не было так одиноко. Тем временем мама присвоила соседний дом и заговорила о незаконном строительстве перехода между двумя домами – чтобы получился один длинный. Никто не произносил речей, не устраивал поминок. Франсин поручили написать некролог, появившийся позднее на последней странице «Дейтон дейли ньюс»:
16 марта 1971 года, в четверг, на 74 году жизни, скончалась Руфь Кляйн, любимая мать, сестра и бабушка. Смерть наступила от естественных причин. По ней глубоко скорбят сестра, Миртл Кляйн (г. Колумбус), и сын, Дэвид Кляйн, а также его дочери, Франсин и Ребекка Кляйн (г. Дейтон).