Зашла я туда и чуть не бросилась назад. В бараке душно, стонут больные, пахнет карболкой и камфарой…
Старая санитарка привела меня в самую крайнюю палату. «Тут, говорит, твой братик, умирать его сюда привезли».
Лежали в этой палате пять человек. Четверо умерли, а Максим Матвеич выжил. Трое суток просидела я возле его кровати, поила с ложечки, ждала, когда наступит кризис, и укараулила! Стал он постепенно поправляться. Я сама так измоталась, что еле на ногах держусь. «Неужели, думаю, доктор прав и я заболеваю?» Но всё-таки ничего, выстояла.
И случилось в эти дни одно страшное событие. Прихожу я как-то утром в палату, где Максим Матвеич лежал. Он увидел меня, смутился и обрадовался. И вдруг говорит мне: «Настенька, мои родители приехали. Остановились они на Извозной улице, дом номер семь, квартира семнадцать. Сходи к ним, пожалуйста, скажи, что я поправляюсь. А по дороге забеги в какой-нибудь магазин, купи гостинец сестрёнке. Сестрёнка у меня есть, Маришкой её зовут».
Я слушаю, а сама про себя соображаю: «Что-то несуразное ты, парень, бормочешь. Когда же могли приехать твои родители? Как ты узнал об этом? Я ведь уходила из барака почти в полночь и вернулась чуть свет. Никого не было». Но всё-таки говорю ему: «Сходить схожу, почему бы не сходить? И гостинец куплю. Ты лежи, не беспокойся, знай поправляйся себе. Ребята и девчата со всего рабфака тебя ждут, проходу мне не дают, все о твоём здоровье справляются». Он помолчал, улыбнулся, а потом спрашивает: «А ты видела, Настенька, какую шинель мне военком выдал? Новую, длинную, с кавалерийским разрезом. Посмотри, она там, в коридоре, возле пирамиды с винтовками висит». Я сжала зубы, чтобы не закричать. Потом взяла себя в руки, встала и говорю: «Сейчас я посмотрю». И скорее за дверь!
Бросилась я к тому доктору, которому подписку давала. «Доктор, милый вы человек, он с ума сошёл, спасите братика». И сама перед ним на колени.
Он поднял меня, посадил на стул и совершенно спокойно говорит: «Тёмный вы человек, молодая барышня. У вашего брата психоз — следствие многодневной высокой температуры. Это скоро пройдёт. Не раздражайте его ничем, делайте вид, что он говорит разумное, только слушайте его».
Ах, Уленька, я всё это помню как сейчас. Обняла я доктора и давай целовать. Он отбивается от меня: «Вы, говорит, сами-то, молодая барышня, в своём уме?»
Ну, помчалась я снова в палату.
Прошло после этого недели две, и его разрешили выписать. Собрали ребята со всего рабфака денег на извозчика, и мы привезли его домой. Домой — это в общежитие. И тут он начал быстро поправляться… А вскоре он признался, что любит меня. Обычно как бывает? Девчонки млеют от таких слов, а я сделалась строгой-престрогой и говорю: «Ты, может быть, полюбил меня в благодарность за то, что я за тобой в тифозном бараке ухаживала? Имей в виду, что мне благодарности не нужно, я проживу и без неё». Я, конечно, говорила это с хитринкой и никак не думала, что это обидит его. А он так обиделся, что жутко смотреть стало. Глядит на меня в упор, в глазах у него и слёзы, и мука, и черти прыгают, и говорит: «Я считал, что ты в людях разбираешься, можешь улавливать движения их души, а ты тупая дурёха». И ушёл.
Я проревела всю ночь. Девчата валерьянкой меня отпаивали, холодное полотенце на голову клали. Чем бы всё это кончилось, не знаю, если б не выручила меня из этой беды Машенька Дорохина, подружка моя, теперь тоже врач. На другой же день, не говоря ни слова, она пошла к Максиму и принесла от него записку. «Настенька, прости, если обидел тебя. Беру свои грубые, недостойные тебя слова обратно. Ещё раз повторяю то, что говорил: я люблю тебя, и не только потому, что ты ходила за мной в тифозном бараке. Любил бы и без этого, но за это люблю ещё больше».
Прочитала я записку, и такое охватило меня счастье, что взлететь готова. Девчата вернулись с занятий, а я пою на всё общежитие. Они смотрят на меня, удивляются: «Что такое с Настей случилось? Ночью хворала, а сейчас песни поёт!» А мы с Машенькой переглядываемся и молчим. Пусть себе, мол, гадают, много будут знать, скоро состарятся!
Анастасия Фёдоровна глубоко вздохнула, со смешком закончила:
— Всякое, Уленька, было… и смешное и печальное. Поживёшь вот побольше, сама всё испытаешь…
— Нет уж, я ничего такого не испытаю, — мрачно, упавшим голосом сказала Ульяна.
— Это почему же? Что ты, не такой человек, как все? — удивилась Анастасия Фёдоровна.
— Не такой.
— Вот что! А я этого не знала. А чем же ты отличаешься от других?
Ульяна молчала.
— Ну что же не говоришь? Скажи! Мне же это очень важно знать.
— А тем, — начала Ульяна и замолчала, перебарывая нахлынувшие слёзы, — а тем отличаюсь, что я никого не полюблю и меня никто не полюбит.
При иных обстоятельствах Анастасия Фёдоровна рассмеялась бы, но сейчас она сдержала себя, понимая, что своим рассказом разберёдила душу Ульяны.
— Ну, это, Уленька, ты глупости говоришь. И тебя полюбят, и ты полюбишь. У тебя ещё всё впереди, — ласково полуобняв и притянув к себе девушку, проговорила Анастасия Фёдоровна.
— Нет, нет, этого никогда не будет! — заупрямилась Ульяна и даже отстранилась от Анастасии Фёдоровны,
— Да ведь ты уже любишь! Ты думаешь, я слепая? Ты Краюхина любишь!
Ульяна сжалась так, что захрустели суставы, плачущим голосом протянула:
— Больно-то я нужна ему. Он и без меня найдёт, кого полюбить.
— Ну, родненькая, это ещё неизвестно!
— Он всё со мной обращается, как с девчонкой. Шуточки да прибауточки, спеть ему, сбегать куда…
— И что же? Очень хорошо! И ты не смей отказываться. Что просит, то и делай. Они, деловые-то ребята, все такие. Они не очень-то в слова верят, им дело подай.
— Уж насчёт дела он горяч! Не щадит себя ни капельки! — с восторгом сказала Ульяна и, помолчав, продолжала: — На раскопках работали. Он весь в поту, весь мокрый, а копает. Посмотрит на меня, скажет: «Ну ты, Уля, сядь отдохни, ты за мной не гонись, я дурной на работе, а ты молоденькая, тебе надрываться нельзя».
— Вот видишь, как заботится, значит, ты ему не безразлична.
— Не знаю, — растерянно протянула Ульяна.
— А я знаю. На белом свете побольше тебя пожила, повидала таких, как вы с Краюхиным, немало.