С вампирами было немного иначе. Им мешал не метаболический разгон, недостаток кислорода или накрывающий кладовку снежный полог. Для них проблема заключалась не в малом количестве добычи, а в том, что они сами не слишком от нее отличались, так как совсем недавно отошли от базовой линии гоминидов. Наши темпы размножения совпадали. Обычная динамика типа «волк – заяц», когда на одного хищника приходится сотня жертв, здесь не подходила. Вампиры питались добычей, которая размножалась немногим быстрее их, и выжрали бы собственную кормовую базу в мгновение ока, если бы не научились давать по тормозам.
Эволюция вынесла им смертный приговор, когда они уже могли отключаться на десятки лет. В этом был двойной смысл. Анабиоз не только срезал их метаболические потребности, пока корм размножался до уровня потребления. Он давал на время забыть, что мы – их добыча. К плейстоцену люди сильно поумнели, даже могли позволить себе легкий скептицизм; если за годы жизни в саванне ты не сталкивался с ночными демонами, с чего тебе верить болтовне дряхлой бабки за трапезой у костра?
Сон вампиров был смертью для наших предков, пускай даже именно эти вражеские гены – ныне присвоенные людьми – спустя полмиллиона лет хорошо нам послужили, когда мы покинули Солнечную систему. Меня ободряла мысль о том, что Сарасти, скорее всего, сам чувствовал власть инстинктов, врожденное отвращение к собственной видимости, вылепленное поколениями в ходе естественного отбора. Быть может, каждую минуту, проведенную в нашем обществе, он сопротивлялся голосам, требовавшим от него скрыться, спрятаться и позволить добыче успокоиться. Вероятно, он уходил, когда становилось невмочь им сопротивляться. Вдруг мы его нервировали не меньше, чем он нас. Могли же мы на это надеяться, правда?
* * *
Наша окончательная траектория в равной мере сочетала элементы осторожности и отваги.
«Роршах» нарезал идеальные круги по экватору Большого Бена, на расстоянии 87 900 км от центра тяжести. Сарасти не желал выпускать объект из поля зрения: не надо быть вампиром, чтобы не доверять ретрансляционным спутникам в радиоактивной пурге из песка и роботов. Очевидной альтернативой стало согласование орбиты.
Спорить о том, всерьез ли «Роршах» грозил нам – и понимал ли, о чем говорит, – уже было явно не к месту. Так или иначе, мы могли столкнуться с защитными мерами, и длительное сближение только увеличивало риск. Поэтому Сарасти пришел к оптимальному компромиссу: умеренно эксцентричная орбита практически касалась объекта в перигее и держала нас на отдалении все остальное время. Траектория получалась длиннее, чем у «Роршаха», и выше – на нисходящей дуге приходилось идти на тяге, чтобы синхронизировать вращение, – но в итоге мы не упускали объект из вида ни на минуту, а на дистанции поражения находились лишь в течение трех часов до и после нижней точки.
Нашей дистанции поражения, естественно. Насколько мы знали, «Роршах» был способен, например, протянуть руку и прихлопнуть нас еще до того, как мы покинули пределы Солнечной системы.
Сарасти командовал из своей палатки. КонСенсус принес его голос в вертушку, когда «Тезей» проходил апогей:
– Пора.
«Чертик» воздвиг над собой купол – пузырь, приклеенный к корпусу «Роршаха» и надутый в вакууме одним выдохом азота. Теперь зонд навел лазеры на цель и принялся сверлить. Если сонар не ослышался, толщина поверхности под его ногами составляла всего тридцать четыре сантиметра. Несмотря на шесть миллиметров усиленной радиозащиты, лазерные лучи постоянно заикались во время работы.
– Сучий потрох, – пробормотал Шпиндель. – Это же надо, получается.
Мы прожгли прочный волокнистый эпидермис и изоляционные жилы какого-то материала, вроде управляемого асбеста. Слой за слоем сверхпроводящей сетки, перемежавшейся слоистыми углеродными пленками.
Мы пробились внутрь.
Лазеры тут же погасли. За несколько секунд кишечные газы «Роршаха» надули палатку как барабан. В загустевшей атмосфере клубилась и плелась черная сажа.
Никто по нам не стрелял и никак не отреагировал. Вообще! В КонСенсусе начали копиться парциальные давления газов: метан, аммиак, водород. Много водяного пара, вымерзавшего быстрее, чем приборы успевали его регистрировать.
Шпиндель хрюкнул.
– Восстановительная атмосфера. Доснежковая фаза [40].
В его голосе звучало разочарование.
– Может, они еще не закончили работу, – предположила Джеймс. – Как и над всем объектом.
– Может…
«Чертик» высунул язык – огромный механический сперматозоид с оптомышечным хвостом. Головой ему служил толстокожий ромб, половину поперечного сечения которого занимала керамическая броня. Крошечный ганглий датчиков в его сердцевине был рудиментарным, но настолько маленьким, что мог просочиться в просверленную лазером узкую дырочку диаметром с карандаш. Зонд просунулся внутрь, облизывая свежепрорванное отверстие «Роршаха».
– Темно там, – заметила Джеймс.
– Зато тепло, – ответила Бейтс.
Двести восемьдесят один кельвин [41]. Выше точки замерзания.
Эндоскоп нырнул во тьму. В тепловом спектре прорезалась зернистая черно-белая картинка – что-то вроде тоннеля, заполненного туманом, с причудливыми каменными наростами. Стены гнулись как соты или окружности окаменевшей кишки. Тут и там от центрального прохода ответвлялись тупички и боковые коридоры. Судя по виду, основным материалом служило плотное слоеное «тесто» из углеродного волокна. Местами в зазор между слоями едва можно было просунуть палец, а в некоторые щели удалось бы пропихнуть труп.
– Дамы и господа, – вполголоса произнес Шпиндель. – Кушать подано – чертова пахлава.
Я был готов поклясться, что заметил какое-то очень и очень знакомое движение. Камера сдохла.
Роршах
Матери любят своих детей больше, чем отцы, так как они более уверены в том, что это именно их дети.
Аристотель
Попрощаться с отцом я не смог; даже не знаю, где он был в то время.
Прощаться с Хелен я не хотел, не желал туда возвращаться. Только проблема была в том, что теперь я мог вообще никуда не ехать: на планете не осталось места, где бы Гора ни взяла и ни пришла к Магомету. Небеса были лишь очередным районом глобальной деревни, и та не оставляла мне выбора.
Я связался с матерью прямо из своей квартиры. Новые имплантаты – заточенные под экспедиционные нужды и всего неделю назад вставленные под череп – навели мост в ноосферу и постучались во врата рая. Некий ручной призрак, столь же бесплотный, как Петр-ключник, хотя более правдоподобный, принял записку и умчался.
Меня пустили внутрь.
Ни передней, ни комнаты свиданий: Небеса не предназначались для досужих зевак; любой рай, в котором бы себя уютно чувствовали скованные плотью, оказался бы нестерпимо прозаичен для бестелесных душ. Гость и хозяин могли видеть совершенно разные обстановки. Если бы я захотел, то мог бы снять с полки любой стандартный пейзаж и обставить это место, как мне заблагорассудится. Сами взошедшие, конечно, не поддавались изменению. Хотя одно из преимуществ посмертия – возможность самому выбирать себе лица.
То, чем предстала моя мать, лица не имело. И черта с два, я стану прятаться перед ней за какой-то маской.
– Привет, Хелен.
– Сири! Какой чудесный сюрприз!
Она была абстракцией абстракции: нереальным пересечением десятков ярких стекол, словно засветился изнутри и ожил рассыпавшийся витраж. Она кружилась передо мной, как стая рыбок. Ее мир был отдаленным эхом телесного существования Хелен: огоньки, острые углы и трехмерные эшеровские парадоксы, громоздившиеся сияющими тучами. И все же почему-то я узнал бы ее в каком угодно виде. Небеса – это сон: только проснувшись, понимаешь, что люди, которых ты там видел, совсем не похожи на тех, с кем ты сталкивался в реальной жизни.