Северянин даже создал своеобразный культ Лохвицкой и назвал ее именем вымышленную страну – Миррэлию. Но при том, насколько эпатажной была его собственная манера и неоднозначной – его собственная слава, авторитета Лохвицкой это не прибавило.
После революции в России Лохвицкую, разумеется, не издавали по идеологическим причинам, причем отчасти потому, что ее фамилия оказалась под запретом из-за брата, генерала Лохвицкого, видного участника Белого движения. Отдельные подборки ее стихов входили в антологии, – здесь можно отметить издание «Поэты 1880-х – 1890-х гг.» Большой серии Библиотеки поэта и сборник «Русские поэтессы XIX в.», подборка в котором, пожалуй, наиболее удачна. Эмиграция также не обнаружила интереса к наследию Лохвицкой, хотя ее продолжали помнить как сестру знаменитой Тэффи. Сама Тэффи, по-видимому, так и не простила ей своих обид и ничего о ней не написала.
К величайшему сожалению, та исключительная жертва, которую Лохвицкая принесла своей семье, предпочтя интересы детей – собственным, не обеспечила благополучия и счастья ее сыновьям. Их судьбы драматичны, как драматична вся история их поколения. Старший, Михаил, участник Белого движения, эмигрировал сначала во Францию, потом в США, но уже в старости, в 1967 году, покончил с собой, будучи не в силах пережить смерть любимой жены. Два средних сына, – Евгений, вопреки материнским надеждам, так и не ставший поэтом, и Владимир – остались в России и умерли в Ленинграде во время блокады.
Особенно трагично сложилась жизнь четвертого сына Лохвицкой, Измаила. Он также прошел фронты гражданской войны и оказался в эмиграции, где судьба свела его с семьей Бальмонта. Кажется, что такие истории невозможны в жизни и бывают только в романах, однако это случилось в реальности: сын Лохвицкой влюбился в дочь Бальмонта Мирру, «новое воплощение» своей матери, и, отвергнутый ею, покончил с собой в возрасте двадцати четырех лет. Эта драма косвенно отразилась в рассказе Тэффи «Майский жук», хотя никаких биографических выводов из него сделать нельзя.
Судьбы младшего сына Лохвицкой, Валерия, а также ее мужа, неизвестны. Никто из родственников ничего о ней не написал – потомки тех, кто остался в России, порой даже не знали об этом родстве. Так, уже будучи взрослым человеком, открыл для себя родство с поэтессой внук ее младшей сестры Елены, Николай Иванович Пландовский-Тимофеев, в недавние годы восстановивший ее надгробный памятник на Никольском кладбище.
«Стихотворения Лохвицкой не были оценены по достоинству и не проникли в “большую публику”, – писал в ее некрологе М.О. Гершензон, – но кто любит тонкий аромат поэзии и музыку стиха, те сумели оценить ее замечательное дарование и для тех ее недавняя смерть была утратой… Прежде всего, очарователен стих Лохвицкой. Вся пьеса удавалась ей сравнительно редко: она точно не донашивала свой поэтический замысел и воплощала его часто тогда, когда он в ней самой еще не был ясен. Но отдельная строфа, отдельный стих часто достигают у нее классического совершенства. Кажется, никто из русских поэтов не приблизился до такой степени к Пушкину в смысле чистоты и ясности стиха, как эта женщина-поэт; ее строфы запоминаются почти так же легко, как пушкинские»[49].
Несмотря на весьма консервативную позицию российского литературоведения, почему-то канонизировавшего фактическое исключение Лохвицкой из истории русской литературы и не стремящегося к исправлению этой ошибки, вопрос этот по-прежнему остается насущным. За последние десятилетия дело слегка сдвинулось с мертвой точки, появилось несколько исследований ее творчества, причем сначала – на Западе. По словам В.Ф. Маркова, «жгучий, женственный стих» Лохвицкой «определенно требует внимания и реабилитации». Марков также назвал ее «кладезем пророческих предвосхищений». «Ее любовь к Солнцу опередила Бальмонта лет на десять (знаменитое “Солнца! Дайте мне солнца! Я к свету хочу!..”) <…> до Бальмонта она воспевала Майю и интересовалась русским фольклором и Египтом. Но она писала и о “канатной плясунье” (и об “одиночестве вдвоем”) до Ахматовой, ставила в стихи “дождь” и “плащ” до Юрия Живаго и употребляла слова вроде “теревинф” до Вячеслава Иванова; у нее даже есть слабые предвестия Цветаевой»[50]. Однако рецепция ее в последующей литературе еще ждет своих исследователей и здесь возможны потрясающе интересные открытия. Помимо тех отголосков, которые уже были упомянуты выше, можно назвать и другие. К примеру, разве не очевидна параллель между летающими колдуньями Лохвицкой, одну из которых зовут Мюргит, и булгаковской Маргаритой? То, что Лохвицкую мало упоминают, ни о чем не говорит: при той негативной репутации, которая была создана вокруг ее имени, читатели (и особенно читательницы) часто просто не желали идти против устоявшегося мнения, навлекая на себя обвинения в дурном вкусе, а между тем втайне отыскивали ее стихи и увлекались ими. Право утверждать это пишущей эти строки дает ряд признаний, полученных от разных лиц в ходе многолетних исследований творчества поэтессы.
Итак, выпуская в канун 150-летия рождения поэтессы полное собрание ее сочинений, мы надеемся, что путь ее в «большую публику» только начинается.
Стихотворения
Мужу моему
Евгению Эрнестовичу Жибер
Думы и грезы мои и мечтанья заветные эти
Я посвящаю тебе. Все, что мне в жизни ты дал, —
Счастье, и радость, и свет – воплотила я в красках и звуках,
Жар вдохновенья излив в сладостных песнях любви.
Том I
1889–1896
«Душе очарованной снятся лазурные дали…»
Душе очарованной снятся лазурные дали…
Нет сил отогнать неотступную грусти истому…
И рвется душа, трепеща от любви и печали,
В далекие страны, незримые оку земному.
Но время настанет, и, сбросив оковы бессилья,
Воспрянет душа, не нашедшая в жизни ответа,
Широко расправит могучие белые крылья
И узрит чудесное в море блаженства и света!
«Если б счастье мое было вольным орлом…»
Если б счастье мое было вольным орлом,
Если б гордо он в небе парил голубом, —
Натянула б я лук свой певучей стрелой,
И живой или мертвый, а был бы он мой!
Если б счастье мое было чудным цветком,
Если б рос тот цветок на утесе крутом, —
Я достала б его, не боясь ничего,
Сорвала б и упилась дыханьем его!
Если б счастье мое было редким кольцом,
И зарыто в реке под сыпучим песком,
Я б русалкой за ним опустилась на дно, —
На руке у меня заблистало б оно!
Если б счастье мое было в сердце твоем, —
День и ночь я бы жгла его тайным огнем,
Чтобы мне без раздела навек отдано,
Только мной трепетало и билось оно.
1891