Бальмонт вскоре все же побывал в Петербурге. Свободу его передвижения ограничивал запрет на въезд в столичные города, однако в сентябре 1905 года уже вовсю бушевала революция и визит внешне оказался связан и с этим. Андреева писала в воспоминаниях, что он участвовал в митингах и произносил речи, влезая на тумбы. Но это, если и было, осталось лишь внешней стороной. Поэт остановился тогда на еще не еще не ставшей знаменитой «Башне» Вячеслава Иванова. По-видимому, они говорили о Лохвицкой, результатом этого общения стал ее некролог в журнале «Вопросы жизни», написанный Ивановым.
Его взгляд близок к позиции Бальмонта: «В ней была древняя душа, страстная и простая, не страдающая расколом духа и плоти, а глубина ее была солнечная глубина, исполненная светом, и потому не казавшаяся глубиной непривычному взгляду»[46].
Бальмонт, по-видимому, был потрясен смертью возлюбленной, но еще не отошел от прежней ненависти и высказывал вещи весьма противоречивые. «Лохвицкая – красивый романс»[47] – равнодушно пишет он Брюсову. Осенью 1905 года он пишет стихи, составившие сборник «Злые чары», который вышел в 1906-м году. Само название – не просто словесное клише, но один из ключевых образов стихотворной переклички Бальмонта и Лохвицкой.
Еще один биографический момент, который едва ли можно отнести к числу случайных совпадений: после смерти Лохвицкой Бальмонт не возвращается к Андреевой, хотя всячески заверяет ее в неизменности своих чувств. Отныне его постоянной спутницей до конца жизни становится Елена Цветковская, с которой в конце 1905 года он уехал за границу. В 1907 году у них рождается дочь Мирра. Для Бальмонта, по-видимому, это было не просто увековечение памяти поэтессы в имени дочери, это была своего рода реинкарнация. Мирре Бальмонт от рождения было определено стать поэтессой и она действительно впоследствии стала писать стихи, но ее жизнь в итоге оказалась совершенно искалечена этим навязанным ей от рождения чужим мифом. Однако у Бальмонта была своя логика. Предпочтение Елены Цветковской Екатерине Андреевой, вероятно, и было связано с тем, что первая готова была жить в его мифе, вторая – нет, и к тому же именно Андрееву Лохвицкая считала своей соперницей.
Сборники Бальмонта 1906–1912 годов – «Злые чары», «Птицы в воздухе», «Зеленый вертоград», «Зарево зорь» – полны созидаемым мифом о возлюбленной, утраченной но вечно живой. Эмоциональное напряжение в них очень сильно, не исключено, что вторая в жизни попытка самоубийства, предпринятая поэтом в 1909 году, обусловлена теми же переживаниями. В стихах этих лет продолжается тот же интертекст, полный аллюзий на поэзию Лохвицкой, но малопонятный вне контекста. Читательская публика, от которой Лохвицкую уже заслонили собой поэты нового поколения, более значительные и яркие, уже не улавливала этих аллюзий, и Бальмонт тоже начал терять свою популярность: у него видели лишь самоповторы, уже лишенные прежней энергии. Однако его творчество развивалось по собственным законам. Подлинный расцвет его поэзии, до сих пор не оцененный по достоинству, был еще впереди – он приходится на послереволюционную эмиграцию.
В 1913 году Бальмонт вернулся в Россию и поселился в Петербурге. Было ли в этом выборе желание быть ближе к могиле Лохвицкой, неизвестно, однако до нас дошло еще одно его признание, сделанное все тому же Фидлеру, который записал 13 ноября 1913 года: «Вчера вечером, без четверти одиннадцать, когда я уже ложился спать на оттоманке в моем кабинете, явился Бальмонт со своей Еленой. Он был совершенно трезв. <…> О Мирре Лохвицкой (мы были одни в кабинете, снова утратившем спальный вид) Бальмонт сказал, что любил ее и продолжает любить до сих пор: ее портрет сопровождает его во всех путешествиях»[48]. Этот портрет (среди портретов других любимых женщин) останется при нем до конца его жизни. В своих стихах он продолжает тот же интертекст и поздние его произведения намного глубже и драматичнее ранних:
Велика пустыня ледяная,
Никого со мною в зорком сне.
Только там, средь звезд, одна, родная,
Говорит со мною в вышине.
Та звезда, что двигаться не хочет,
Предоставя всем свершать круги,
В поединке мне победу прочит
И велит мне: «Сердце сбереги»
(«Поединок»)
Несомненно, речь идет о той же «звезде пустыни», о которой Лохвицкая писала в своей странной сказке, где все герои погибли, но любовь их все же не пропала напрасно. В поздних стихах Бальмонта мерцают все те же цвета «расцветов»: «желтый – красный – голубой», – или пара, тоже обыгранная в перекличке: «зеленый – красный», – цвет жизни и цвет смерти. Давно умершая возлюбленная, его Аннабель Ли, ждет лирического героя в саркофаге, чтобы им навеки упокоиться вместе.
И вот восходит звезда морская,
Маяк вечерних, маяк ночных.
Я сплю. Как чутко. И ты – живая,
И я, весь белый, с тобою тих
(«Белый луч»)
Именно это когда-то предсказала Лохвицкая:
Мне снилось – мы с тобой дремали в саркофаге,
Внимая, как прибой о камни бьет волну.
И наши имена горели в чудной саге
Двумя звездами, слитыми в одну
(«В саркофаге»)
Принято думать, что Лохвицкую забыли вскоре после смерти (об этом, в частности, говорит Бунин в воспоминаниях о ней). Однако это не совсем так. Официально новой поэзией она была отвергнута. Брюсов даже не поместил в «Весах» посвященного ей некролога. Однако это было не невнимание к ней как к персоне незначительной, а сознательно и не без колебаний принятое решение. Дело в том, что некролог ее Брюсов задумал, но не дописал: он остался в черновиках. Назывался он «Памяти колдуньи» и начинался словами: «Творчество Лохвицкой – неизменная, неутолимая тоска [жажда] по не-земному, не-здешнему». Не исключено, что он не стал печатать этот некролог именно потому, что не хотел, чтобы Лохвицкую опознали в его Ренате (он как раз работал над «Огненным ангелом» и был захвачен подпитывающими работу страстями). Через пять лет он задним числом включит в сборник «Далекие и близкие» другой некролог, о котором мы упоминали вначале. Но в целом его негативная оценка творчества Лохвицкой не изменится, а приобретшее авторитет мнение окажет существенное влияние на восприятие ее в модернистской среде. С тех пор о Лохвицкой не было принято говорить иначе, как с пренебрежением, хотя аллюзии на ее поэзию присутствуют у многих поэтов Серебряного века и даже более позднего времени: от Блока и Гумилева, Ахматовой и Цветаевой – вплоть до Бродского. Однако эта преемственность, как правило, не афишировалась.
Единственным, кто открыто признавал влияние Лохвицкой, был Игорь-Северянин, посвятивший памяти Лохвицкой множество стихов и перепевший множество ее мотивов.
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
Он в душе у меня, твой лазоревый стих!
Я склоняюсь опять, опечален и тих,
У могилы твоей, чуждой душам рабов.
У могилы твоей, чуждой душам рабов,
Я склоняюсь опять, опечален и тих.
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
Он в душе у меня, твой пылающий стих!
Он в душе у меня, твой скрижалевый стих!
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
У могилы твоей, чуждой душам рабов,
Я склоняюсь опять, опечален и тих.
Я склоняюсь опять, опечален и тих,
У могилы твоей, чуждой душам рабов,
И в душе у меня, твой надсолнечный стих:
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
(«Рондолет»)