На прогалине появились люди, и как-то сразу стало ясно, что делать дальше. Они принесли с собой огромное пурпурного цвета покрывало, чтоб отнести Наруза домой. На просеке, как ни странно, оказалось полным-полно слуг. Они хлынули из ниоткуда, неостановимой приливной волной, суетясь, пытаясь помочь, пятная воздух. Наруза подняли осторожно, положили на пурпурное покрывало — он стонал и скрежетал зубами — и понесли, как раненого жеребенка, обратно к дому. Уже у самых ворот он сказал тем нее чистым детским голосом: «Увидеть Клеа» — и снова утонул в неспокойном, лихорадочном молчании, от вздоха до тихого прерывистого вздоха.
Слуги говорили: «Слава Богу, здесь с нами доктор! Теперь с ним все будет в порядке!»
Бальтазар почувствовал, как на нем остановился взгляд Нессима. Он покачал головой безнадежно и мрачно и снова поцокал языком. Речь шла о часах, о минутах, секундах. Они дошли до дома, похожие на гротескную религиозную процессию, с телом младшего сына вместо символа веры. Всхлипывая и тихо подвывая, но в надежде и вере в воскрешение женщины неотрывно глядели на голову, упершуюся подбородком в грудь, на тяжко обвисшее тело — пурпурное покрывало прогнулось под ним, как парус под ветром. Нессим распоряжался, отдавая короткие команды вроде: «Осторожно!» или: «Потише на повороте!». Они внесли его в ту самую полутемную спальню, из которой он вышел сегодня утром, а Бальтазар уже вскрывал пакет с аптечкой первой помощи, хранившийся в шкафу на случай возможных несчастий на озере, в поисках иглы для подкожных впрыскиваний и склянки с морфием. Наруз хрипел и постанывал тихо. Глаза его были закрыты. Он, конечно же, не мог слышать короткого, тусклого телефонного разговора на дальнем конце дома — между Нессимом и Клеа.
«Но он умирает, Клеа».
Невнятный, на стон похожий звук, ей явно не хотелось ехать.
«Но я-то что могу поделать, Нессим? Он для меня — ничто, всегда так было и всегда так будет. Боже мой, как это мерзко, — ну, пожалуйста, Нессим, не заставляй меня ехать, а?»
«Нет, конечно же. Я просто подумал, ведь он же умирает…»
«Нет, если ты настаиваешь, чтобы я непременно приехала, я сочту себя просто не вправе…»
«Я ни на чем не настаиваю. Ему осталось жить всего ничего, Клеа».
«Я по голосу твоему слышу, что я должна приехать. Господи, Нессим, как это мерзко, что людям приходится любить безо всякой надежды на ответное чувство! Ты сам распорядишься насчет машины или я должна звонить Селиму? Меня всю просто наизнанку выворачивает».
«Спасибо тебе, Клеа», — сказал Нессим коротко, тоскливо опустив голову; слово «мерзко» почему-то очень его задело. Он медленно пошел обратно в спальню, заметив по пути, что во внутренний дворик набилось полным-полно народу — и не только домашней прислуги, но и просто любопытных со всей округи. Люди слетаются туда, где несчастье, как мухи на открытую рану, подумал Нессим. Наруз на какое-то время забылся. Они посидели немного, переговариваясь шепотом.
«Значит, он так и умрет, — спросил Нессим печально, — не повидавшись с матерью?»
Еще одно бремя вины, ведь это он заставил Лейлу уехать.
«Вот так, один?»
Бальтазар досадливо поморщился.
«Удивительно, что он вообще до сих пор жив, — сказал он. — И нет абсолютно никаких оснований…» — Он покачал неторопливо и мрачно умной своей черноволосой головой.
Нессим встал, сказал:
«Тогда пойду скажу им, что нет никакой надежды. Они станут готовиться к похоронам».
«Делай как знаешь».
«Нужно послать за Тобиасом, он священник. Пусть принесет с собой святые дары и причастит его. Заодно и слуги все узнают».
«Делай так, как считаешь нужным», — сухо сказал Бальтазар, и друг его скользнул вниз по лестнице, чтобы отдать необходимые распоряжения. Тут же был послан верховой к священнику, с наказом захватить в церкви святые дары и спешить немедля в Карм Абу Гирг, чтобы причастить Наруза. Как только новость распространилась по двору, поднялся смутный ропот, и лица слуг вытянулись, словно бы в предчувствии грядущих бед.
«А как же доктор? — принялись выкрикивать они: слезно, с явным страданием в голосе. — А как же доктор?»
Бальтазар, сидевший у постели умирающего на стуле, мрачно ухмыльнулся. И повторил шепотом, еле слышно:
«А как же доктор!» — Бог ты мой, какая насмешка! На минуту уверенно и обреченно он положил Нарузу на лоб прохладную ладонь. Высокая температура, дюжина пулевых ран… «А как же доктор?»
Раздумывая о тщете трудов человеческих, о тех ловчих ямах, что всегда у жизни наготове для самых доверчивых и безрассудных и невиннейших из сыновей Божьих, он закурил и вышел на балкон. Сотня отчаянных взглядов тут же взялась искать его взгляда, умоляя властью магического сана вернуть им хозяина живым и здоровым. Он запнулся об один из них и нахмурился. Будь он волен прибегнуть к старомодной, из египетских древних сказок, из Нового Завета магии, он бы с радостью тотчас велел Нарузу встать и идти. Однако… «А как же доктор?»
Несмотря на множественные внутренние кровоизлияния, на грохот крови в ушах, на лихорадку и боль, пациент его отдыхал покуда — если вообще возможен подобный отдых, — берег силы до появления Клеа. Тихая суматоха в дверях, шаги и голоса на лестнице ввели его в заблуждение — приехал священник. Веки его задрожали, приподнялись и опустились снова: он не желал делиться даже каплей утекающей сквозь пальцы жизни с пухлым, похожим на гуся молодым человеком, — жирное лицо, сальная кожа и вид такой, словно он только что, насытясь, отвалился от свиноматки. Он вернулся на далекий — внутри себя — наблюдательный пост, уверенный, что Тобиас отправит над ним все, что нужно, как над впавшим в беспамятство, как над мертвым, — чтоб сохранить хотя бы малую толику неуклонно суживающегося внутреннего пространства для светловолосого образа ее, далекого и недосягаемого, как всегда, но способного воспринять и принять от него по наследству огромный, копившийся долгий срок запас боли. Хотя бы из жалости. Ветер желания дул в его опадающий парус, и он набухал ожиданием и надеждой, как беременная женщина. Когда ты влюблен, ты знаешь, что любовь — попрошайка и ни стыда у нее, ни совести, как у нищего; и что обыкновенная человеческая жалость в состоянии утешить только там, где любви нет и в помине, — фальшивой травестией воображаемого счастья. Однако день клонился к вечеру, она же все не ехала. Весь дом, все люди в нем чего-то ждали, и его собственное ожидание становилось оттого еще острее. Бальтазар, верно угадавший причину его терпеливости, был искушаем мыслью: «Я бы мог сымитировать голос Клеа — он даже и не догадался бы о подмене. Всего несколько слов, сказанных ее голосом, и он бы успокоился». Он был первоклассным мимом и чревовещателем. Но первому голосу отвечал второй: «Нет, Судьбе, какой бы горькой она ни была, нельзя мешать обманом. Он должен умереть так, как ему суждено». На что первый голос с горечью откликался: «А зачем тогда морфий, зачем утешение веры? И если это — можно, почему тогда нельзя сымитировать, для его же спокойствия, голос любимой женщины, прикосновение руки? Тебе бы это не составило труда». Но он покачал головой и сам себе ответил: «Нет», — упрямо и горько, слушая неприятный голос священника, бормотавшего на балконе отрывки из Священного Писания; голос мешался с тихими голосами внизу, во дворе, и с шарканьем ног. Разве не было в Евангелии всего, что мог заключать в себе голос Клеа? Весь в раздумье, медленно, печально он поцеловал своего пациента в лоб.
Наруз уже начал ощущать властную тягу Подземного Мира, и пять диких псов, пять его чувств, все яростней рвались со сворки. Он противопоставил им могучую силу воли, пытаясь выиграть время в ожидании единственного человеческого откровения, которое было ему обещано, — голоса и запаха Клеа, давно уже набальзамированных его чувствами, хранящихся, подобно драгоценным мумиям, в роскошных тайных склепах. Он слышал, как тихо тикают закрученные болью спирали нервов, как все медленнее поднимаются, взрываются в крови пузырьки кислорода. Он знал, что силы его на исходе, что на исходе время. Собирающийся понемногу на горизонте мощный вес паралича, самовольного наркотика от боли, давил ему уже и на мозг.