Прежде чем переодеться к обеду в тот вечер, Маунтолив прошел в сплошь заставленный книгами кабинет, служивший заодно и оружейной, и вступил в формальное владение «отцовым» столом — процедура, которую он неизменно повторял в каждый свой приезд. Он аккуратно разложил по ящикам и запер свои папки и рассортировал корреспонденцию. Среди открыток и писем оказался пухлый конверт с кипрской маркой, адрес надписан был, вне всякого сомнения, рукою Персуордена. По толщине конверта судя, там должна была быть некая рукопись, и он, недоумевая отчасти, пальцами сломал сургучную печать.
Мой дорогой Дэвид, — гласила первая страница. — Не сомневаюсь, что удивлю тебя посланием столь объемным. Но слухи о твоем назначении дошли до меня буквально только что, и именно в виде слухов; есть целый ряд вещей, касающихся здешних обстоятельств, о которых я хотел бы сообщить тебе, не прибегая к официальным каналам и канальям (хм!) и к обращениям типа «Господин назначенный в должность посла».
Будет, подумал Маунтолив со вздохом, будет еще время переработать всю эту кипу; он отпер еще раз ящик стола и положил письмо среди прочих бумаг. Он посидел за столом еще немного в полной тишине, убаюканный пряным запахом чужих воспоминаний, живущих в этой комнате, во всем этом bric-а-brac [26]: буддийские мандалы из какой-нибудь бирманской обители, лепчийские флаги, иллюстрации к первоизданию «Книги джунглей» в простеньких рамках, коллекция бабочек, всяческая мелочь, пожертвованная по обету в забытый какой-нибудь храм. На полках редкие книги, брошюры: допотопный Киплинг в изданиях Тэккера и Спинка, Калькутта, «родные» издания Эдварда Томпсона, Янгхазбанд, Мэллоуз, Дарби… Когда-нибудь какой-нибудь музей будет счастлив… И каталожные номера хранения вернут предметам этим утраченную было анонимность.
Он подобрал с конторки старый тибетский молитвенный барабан и крутанул его раз или два, вслушиваясь в тихий шепоток — по кругу — резной, из дерева коробочки, набитой до сих пор пожелтевшими полосками бумаги, на которых верующие вывели давным-давно, многократно, классическую фразу: Ом Мани Падме Хум. Случайный подарок, прямо перед отъездом. Когда до отплытия судна оставалось всего несколько часов, он упросил отца купить ему целлулоидный аэроплан, и они вдвоем буквально прочесали весь базар, однако же игрушки так и не нашли. И тогда отец остановился у первого попавшегося лотка, купил у торговца молитвенный барабан и сунул его Дэвиду в руки в качестве замены. Было уже поздно. Пришлось спешить. И прощание вышло какое-то скомканное.
А потом — что потом? Грязно-желтое речное устье под ошалевшим солнцем, радужная пленка полуденного марева скрадывает очертания лиц, дым от горящих причалов, мертвые тела людей, распухшие, синие, плывут по течению вниз… Дальше, еще дальше, память его дорожку забыла. Он отложил тяжелый барабан в сторону и вздохнул. Дрогнуло оконное стекло под порывом ветра, плеснула следом горсть снежной пыли, словно бы напоминая, где он, что он. Он вынул из ящика сборники упражнений по арабскому и толстый словарь. Им теперь судьба на несколько месяцев поселиться у его изголовья.
Ночью, как и следовало ожидать, его посетил домашний злой дух, принявший вид недуга, пунктуально сопровождавшего каждый его приезд домой, — сокрушительной боли в ушах, буквально в несколько минут низводившей его до собственной тени, скорчившейся, сжавши голову руками, в дальнем уголке кровати. Это была своего рода загадка, ибо ни один врач не смог до сих пор не то что излечить, но поставить хотя бы мало-мальски внятный диагноз касательно мучительных ночных приступов. Нигде, кроме как дома, он ничем подобным не страдал. Как обычно, мать услышала его стоны и поняла из прежнего опыта, что они означают, она материализовалась из темноты у постели страдальца и принесла с собой невыразимо сладостную негу забытых слов и ласк и свое обычное лекарство, помогавшее в подобных случаях безотказно. Оно теперь всегда стояло у нее под рукой, в буфете, рядом с кроватью. Салатное масло, нагретое в чайной ложечке на пламени свечи. Он почувствовал, как скользнула теплая капелька масла куда-то глубоко и набальзамировала мозг, а голос матери из темноты ласкал его и обещал покой. Понемногу тяжелые волны боли утихли, вымыв его, так сказать, на плоский берег сна — сна, пробираемого приятной легкой дрожью воспоминаний о детских болезнях: и эту ношу мать разделяла с ним — они даже и заболевали одновременно, словно из сочувствия друг к другу. Неужели и впрямь когда-то они могли лежать в соседних комнатах, переговариваться через открытую настежь дверь, читать друг другу, делить на двоих роскошь совместного выздоровления? Он уже и не помнил наверняка.
Он уснул. Прошла неделя, прежде чем он взялся за официальные бумаги и прочел письмо от Персуордена.
5
Мой дорогой Дэвид,
не сомневаюсь, что удивлю тебя посланием столь объемным. Но слухи о твоем назначении дошли до меня буквально только что, и именно в виде слухов; есть целый ряд вещей, касающихся здешних обстоятельств, о которых я хотел бы сообщить тебе, не прибегая к официальным каналам и канальям (хм!) и к обращениям типа «Господин назначенный в должность посла».
Уф! Что за скука! Ты же знаешь, как я люблю писать письма. И все-таки… Меня к моменту твоего прибытия почти наверняка здесь не будет, ибо я предпринял ряд шагов с целью смыться. После серии хорошо продуманных пакостей мне удалось наконецубедить беднягу Эррола в том, что я не вписываюсь в штат той миссии, которую имел честь украшать своей персоной на протяжении всех этих нескончаемых месяцев. Месяцев — что я говорю! Я прожил здесь полжизни! А Эррол — сам по себе — столь хорош, столь честен, столь незаменим; чудной такой козлообразный индивид: стоит поговорить с ним пять минут, и тебе уже не отделаться от впечатления, что и рожден он был из казенной части. С какой неохотой он очернил меня в своем отчете! Прошу тебя, ничего не предпринимай, чтоб воспрепятствовать моему переводу, каковой должен засим последовать,ибо это соответствует моим сугубо личным планам. Я умоляю Вас, сэр.
Решающим фактором стало то прискорбное обстоятельство, что в данный момент я в бегах, вот уже пять недель как; Эррол будет долго дуться на меня, но подобной соломины даже и такому верблюду не вынести. Я сейчас тебе все объясню. Помнишь ли ты, задаюсь я порой вопросом, одного французского дипломата, толстого такого юношу с рю де Бак? Мы как-то пили вместе — Нессим ставил? По фамилии Помбаль? Ну, так я сбежал с ним на пару — он здесь служит. И мы недурно коротаем время, chez lui. [27] Лето кончилось, безголовое наше посольство вернулось на зиму, следом за Двором Его Величества, в Каир, однако же на сей раз без Твоего Покорного. Я ушел в подполье. Отныне мы встаем в одиннадцать, гоним девочек вон и, приняв горячую ванну, режемся до часу дня в триктрак; затем арак в кафе «Аль Актар», с Бальтазаром, с Амарилем (каковые шлют приветы) — и поздний ланч в Юнион-баре. Затем мы отправляемся порою к Клеа, чтоб полюбопытствовать, что она там пишет в данный момент, а не то идем в кино. Помбаль беспутствует вполне законно: он в местном отпуске. Я же en retraite. [28] Время от времени сердитый Эррол звонит по междугороднему в тщетной попытке взять мой след, и я отвечаю ему голосом poule [29] от Миди. Его это жутко смущает, ибо он догадывается, конечно, что говорю-то я, но вдруг это все же не я? (Коронный номер: если шеф твой кончил Винчестер-колледж — они никогда не рискнут обидеть кого бы то ни было.) Наши беседы по телефону — просто прелесть. Вчера я сообщил ему, что я, Персуорден, лежал на обследовании у профессора Помбаля, но теперь моя гормональная система уже вне опасности. Бедняга Эррол! Когда-нибудь я непременно извинюсь перед ним за все доставленные мною неприятности. Но не теперь. Не раньше чем получу перевод в Сиам или в Сантос.