16
День его смерти ничем не отличался от прочих зимних дней в Карм Абу Гирге. Или отличался все же одной-единственной незначительной деталью, которая удивила его, но которой он поначалу не придал особого значения: куда-то вдруг исчезли все слуги, оставив его в доме одного. Ночи напролет он проводил теперь в беспокойном сне среди роскошных порождений собственной фантазии, осязаемых и плотных, как тропические растения; время от времени он просыпался и снова засыпал, убаюканный курлыканьем пролетающих во тьме над домом журавлей. Зима была в самом разгаре, пора всеобщих птичьих перелетов. Обширные озерные заводи, стеклисто проблескивающие сквозь камыш, начали заполняться шумным крылатым сбродом, словно конечная станция перегруженной железнодорожной ветки. Ночь напролет прибывали все новые стаи — плотный шум крыльев крякв, металлическое «краонк, краонк» гусей: они летят высоко и берут в вилку яркую зимнюю луну. В зарослях камыша и осоки, по воде, отполированной случайным заморозком то в черный, то в змеино-зеленый цвет, разносилась гнусавая утиная скороговорка. Теперь, когда уехала Лейла, старый дом с его заплесневелыми стенами, где в щелях между саманных кирпичей зимовали скорпионы и блохи, казался ему пустым и совершенно заброшенным. Он бродил из угла в угол, нарочно стараясь погромче топать сапогами, кричал на собак, щелкал во дворе бичом. Игрушечные маленькие фигурки по гребню ограды с мельничными лопастями вместо рук, оберегающие дом от вездесущего сглаза, безостановочно трудились под бдительным оком холодных северных ветров. Их крохотные пропеллеры из целлулоида, вращаясь, производили мягкий, пушистый, тихий звук, который почему-то его успокаивал.
Нессим очень просил его уехать вместе с Жюстин и Лейлой, но он отказался — просто уперся как вол, хотя и знал прекрасно, что коротать одному, без матери, зиму будет куда как трудно. Он заперся в инкубаторе и противопоставил лихорадочному стуку в дверь и крикам брата упрямое и горькое молчание. Объяснять что-либо Нессиму смысла не было, Наруз не откликнулся даже тогда, когда упрашивать его пришла Лейла, — из страха, что от ее уговоров его решимость даст трещину. Он скорчился в темноте, прижавшись к стене спиною, закусив кулак, чтоб удержать внутри беззвучный яростный плач, — как тяжело нести грех сыновнего неповиновения! В конце концов они оставили его в покое. Он услыхал, как со двора выехали лошади. Он был один.
Затем целый месяц молчания, прежде чем он услышал в телефонной трубке голос брата. Наруз бродил дни напролет в дремучей чаще собственных сердечных ритмов, надзирал целеустремленно и яростно за рабочими ритмами земли, галопом несся вдоль медленно текущей реки фамильной собственности, и отражение летело вверх ногами следом за ним, а на луке седла непременно покоился свернутый кольцами бич. Он чувствовал себя невероятно старым, древним — и в то же время словно только что появившимся на свет зародышем, чья пуповина еще не оборвана. Земля — его земля, коричневая, раскисшая под зимними дождями, как старый бурдюк, подчинила его себе. Она — все, что у него теперь осталось: деревья, побитые заморозком, отравленный солью пустыни песок, заводи, кишащие гусями и рыбой; и тишина весь день, вот разве что скрип водяных колес, чья вековая новость («у Александра ослиные уши») разносилась по ветру до самых дальних оконечностей земли, чтоб опылить историю — в который раз — заразным мифом о солдате и боге в одном лице; или плеск и жирное чавканье грязи — черные буйволы с броненосными лбами валялись в жиже у подножия дамб. А позже, ночью, навязчивая, на один слог, многоголосица уток, перекликающихся во тьме, в тревоге ли, в радости, — как мириады кочующих радиолюбителей, забивших морзянкой весь эфир. Кисейные занавеси дымки, низкие облака, из которых вырывались вдруг во всем своем невероятном великолепии восходы и закаты солнца — на всю вселенную, из конца в конец, и каждый как конец света — и умирали, растворяясь в перламутр и аметист.
В иные времена то был сезон охоты, он любил его и ждал с нетерпением: время радостного возбуждения, больших костров и собачьего лая, время натирать медвежьим салом сапоги, смазывать и протирать длинноствольные ружья, набивать патроны, раскрашивать деревянные приманки… В этом году у него не хватило смелости даже на самое святое — принять участие в большой ежегодной Нессимовой утиной охоте. Он чувствовал себя отрезанным напрочь в ином каком-то пространстве и времени. На лице его застыла мстительная маска церковного причастника, отказывающего в отпущении грехов. Такой тоски не изгнать в одиночку, с ружьем и собакой; теперь он думал только о Таор и о видениях, которые одновременно являлись им обоим, — посвящение в ярость и власть и ясно видимая роль его здесь, на собственной земле, в Карм Абу Гирге, в Дельте, в Египте… Беспокойные сны и грезы в полусне переплетались, наплывали друг на друга, сливались воедино — как притоки великой реки. Даже и любовь Лейлы пугала его теперь — как роскошный нимб омелы: он украшает и льстит, но он мешает дереву расти. Смутно, даже без привкуса презрения он думал о брате, который был все еще в Городе (он намеревался уехать позже) и бродил меж людей бесплотных, пустых, как изваяния из воска, меж размалеванных женщин александрийского света. Если он теперь и вспоминал о любви своей к Клеа, то лишь как о любви оставленной, забытой — золотая монета, осевшая у нищего в кармане… Так, на бешеном галопе мимо поросших мхом причалов и дамб эстуария, с чахоточной порослью изъеденных соленым ветром пальм, так он и жил.
На прошлой неделе Али сказал, что на его земле заметили постороннего человека, но он значения этому не придал. Не в первый раз: какой-нибудь бедуин, отставший от своих, решил срезать через лесонасаждения дорогу, или бродяга искал, как покороче пройти к переправе. Куда больше его заинтересовал звонок Нессима — они приедут вдвоем с Бальтазаром, который собирался проверить сообщения о новых видах уток, замеченных на озере. (С крыши дома, вооружившись телескопом, можно было исследовать весь эстуарий, в буквальном смысле слова не сходя с места.)
Как раз этим он сейчас и занимался. Разглядывал земли свои терпеливо, внимательно в древнюю подзорную трубу — за деревом дерево, от одной поросшей тростником пустоши к другой, такой же точно. Таинственная, молчаливая, пустая, она лежала в серых рассветных сумерках. Он собирался было уехать на весь день побродить по молоденьким рощицам у самой кромки пустыни, чтобы по возможности избежать встречи с братом. Но теперь внезапное и необъяснимое исчезновение прислуги встревожило его. Обычно, проснувшись, он звал Али, Али являлся тут же с большим и длинноносым гибридом кувшина и чайника, полным горячей воды; Наруз забирался в стоячую, викторианских времен, облупленную ванну, и шипел, и хватал ртом воздух, покуда Али его поливал. А сегодня? Во дворе стояла гробовая тишина, и комната, где спал Али, заперта на ключ. Ключ висел на месте, на гвоздике у ворот. И ни души кругом.
Перепрыгивая через ступеньку, он взбежал по лестнице на балкон, взял подзорную трубу и взобрался по деревянной наружной лестнице на крышу, чтобы, стоя среди ветхих голубятен, оглядеть имение Хознани. Долгий и весьма скрупулезный осмотр результатов не дал — ничего необычного он не увидел. Он рыкнул и сложил металлические трубки. Придется сегодня позаботиться о себе самому. Он слез с крыши, взял свой старый кожаный ягдташ и отправился на кухню, чтобы набить его снедью. На плите кипел кофе, на углях стояла пара уже прокалившихся, чадивших вовсю сковородок — и никого. Ворча, он отломил кусок хлеба и жевал его, собирая в ягдташ все, что попадется под руку. Потом в голову ему пришла вдруг идея. Обыкновенно, стоило ему только выйти во внутренний дворик и свистнуть пронзительно, зло, и у ног его, взлаивая и виляя хвостами, тут же собиралась вся его свора, куда бы, спасаясь от холода, собаки ни забились на ночь; но сегодня ветер бросил ему в ответ лишь эхо собственного свиста. Может, Али сам отправился куда-то и взял их всех с собой? Очень маловероятно. Он свистнул еще раз и подождал: ноги в тяжелых кожаных сапогах широко расставлены, руки на бедрах. Ответа не последовало. Он пошел на конюшню, лошадь была на месте. И вообще уж здесь-то все было как всегда. Он оседлал ее, взнуздал и вывел к коновязи у ворот. Потом пошел наверх взять бич. Пока он сворачивал бич кольцами, его посетила еще одна мысль. Он зашел в гостиную, вынул из письменного стола револьвер и, проверив барабан, сунул револьвер за пояс.