Или, если точнее, лишь оставшихся от тех запутанных призраков.
Там — в низинах и на пригорках, по руслам пересушенных речушек и в лонах ушедших под землю озер, — где в иных краях должны были хвататься тонкими корешками за мертвеющий камень продутые карликовые деревца, ничего не росло, ничего не пробивалось, зато в смешавшихся времени и пространстве медленно, бесцельно, то проваливаясь и исчезая, то сызнова выныривая наружу, бродили чьи-то бесшумные огромные ноги, яркие, как отделившиеся от солнца огненные столпы; от неслышимого, но все равно оглушающего отзвука их шагов сотрясалась грубая старая почва, и Уэльс, давно поверивший, будто не спит, а существует там взаправду, а вместе с тем и позабывший, каким эта «взаправда» его делала, испуганно жался к чешуйчатой звериной шее, не желая даже знать, кому принадлежат выкованные из подземной магмы сапоги.
— Юа…! Ты, скажи, нарочно пытаешься меня разозлить?
Стук повторился вновь — невидимый великан, надрывая клокочущим поветрием бурдюки исполинских легких, подпрыгнул, набрал высоту и обрушился обратно наземь воистину сокрушающим взрывающимся метеором.
— Юа! Маленькая негодная дрянь… Ответь мне хотя бы, ничего ли с тобой не случилось?! У тебя все хорошо? Ты не натворил какого-нибудь дерьмового… дерьма, я надеюсь? Да прекрати ты, наконец, меня игнорировать! Все равно это тебе не поможет и я никуда отсюда не денусь, в самом-то деле!
Уэльс, за последние несколько суток этими чертовыми драконьими снами измученный настолько, чтобы спать, и спать много — ничем иным заниматься не выходило наотрез, — но абсолютно при этом не высыпаться и чувствовать себя еще более разбитым, чем чувствовал до, слабо и истерзанно разлепил ресницы, с двоящимся в глазах непониманием глядя на разлившийся вокруг синий сумрак, целиком проглотивший белую когдато комнату, белой быть прекратившую около одной-другой дюжины дней назад; светлело в здешнем октябре позже, чем он выходил из дома, а темнело куда раньше, чем уходила в небытие хотя бы половина заполнивших день уроков.
Теперь в его жизни снова как будто не существовало перевернувшего все вверх тормашками Микеля Рейнхарта, и он снова с отрешенным и бессмысленным нехотением делал то, что должно делать застывшей в пеплой пустоте осенью: утыкался в лгущие учебники, подушку да выбивающие почву из-под ног пороги, терзаясь тлеющим аврорным полувечерием.
— Послушай сюда, мальчик: я не хочу быть с тобой грубым, но ты сам меня вынуждаешь таковым стать. Если ты сейчас же не откроешь эту чертову дверь или хотя бы не дашь мне знать, что ты цел и невредим, я просто выбью её, понял меня?! Выбью и не стану вставлять обратно, учти. Даю тебе на принятие решения три с половиной минуты.
Этот подавляющий, мучающий, заставляющий час от часу сходить с ума человек, которого он с больным, усердным, воистину мазохистским самозабвением от себя отгонял кошмарно-долгие хромые дни, опять зачем-то приперся, опять торчал здесь, и сердце — слишком наивное, слишком распахнувшееся и потерявшееся с сумеречного утра, слишком не подчиняющееся хворающей логике спящего дурного рассудка, — взбунтовавшись, вынудило конечности разомкнуться, подняться, пройтись, упрямясь, по приготовленному заранее цирковому манежу и, стиснув зубы, все-таки отправиться к догорающей эшафотным маяком двери — открывать и сметать только-только успевшие зарасти непролазной колючкой истоптанные лесные границы.
— Что еще за идиотские «три с половиной», балбес ты такой…? Нормальные люди обычно считают до пяти. До сраных недобитых пяти. А не до трех с гребаной половиной…
Где-то там же он, ворча, бурча, матерясь, ругаясь и безрезультатно топча опасную разжигающуюся радость, замешанную на дергающем руки волнении, повернул в замке ключ — на этот раз пока еще не выбитый, — после чего лишь чудом успел отскочить на безопасное расстояние да пришибленно податься назад: дверь, не став медлить, с грохотом и свистом распахнулась прямо перед самым его носом, и следом за той, с лихвой позволяя глотнуть мерзостного алкогольного придыха, в маленькую выбеленную прихожую ворвался душащий всепоглощающим присутствием Рейнхарт, сминающе и бестактно захвативший притихшего мальчишку в горячие сухие объятия, напоминающие скорее сомкнувшийся медвежий капкан.
Объятия были жаркими, болезненными, будоражащими и пугающими одновременно, такими, каких у них ни разу не случалось прежде, и руки этого кретина нахально лезли туда, куда лезть было не нужно, и вообще все это не попахивало, а откровенно разило чем-то сильно не таким и сильно нехорошим, и вырваться бы, оттолкнуть, сбежать куда-нибудь к черту, а Уэльс, как завороженный волчьим пастырем молодой баран, ничего из этого не делал: заторможенно стоял, терпел, позволял и думал, что за время, пока невыносимого лисьего мужчины не дышало и не колотилось сердцем рядом, он успел…
Так пропаще и так пагубно…
Соску…
…читься.
Успел соскучиться по чужому захватывающему горению и подминающему безумию настолько, что качающий кровь клапан — чертов дезертир и отступник — затрепыхался чаще, разлил по венам ожившую сплавленную малину, едва не простонал пугающим ломким треском, когда тело вдруг смяли грубее, жестче, требовательнее, практически оторвали от земли и позволили поприветствовать ускользающую ранее от знакомства стеснительную невесомость, а затем…
Затем, оборвав застрявшее в глотке дыхание, к губам Юа едва не прижались другие губы — источающие влажный маслистый жар, наодеколоненные пары и маргинальную тошнотворную вонь из градусного спирта да какого-то нового, незнакомого мальчишке табака.
Не осознавая, как, Уэльс тем не менее умудрился от навязанного поцелуя увернуться, почти высвободиться, ощутить касание чужого рта к моментально разгоревшемуся подбородку и, не позволяя, чтобы тот поднялся выше, болезненно — как он надеялся — лягнуть ублюдка заточенным острым коленом, тут же подбираясь и отшатываясь на деревянных ногах назад, едва тот, не без угрозы прорычав, непроизвольно разжал мгновенно опустевшие руки.
— И какого же дьявола ты творишь, мой дорогой мальчик?
— Такого, что нечего меня лапать, когда тебе, видите ли, то ли башку, то ли хер твой хуев напечет! Ты в доску пьян, чертов Рейнхарт! Только посмотри на себя, ну! Какого хрена ты налакался, а потом еще и додумался припереться таким ко мне?! — злостно, обиженно и частично разочарованно прохрипел Уэльс, не без неприязни глядя на покачивающегося, как будто и впрямь едва удерживающегося стоя мужчину.
— Кое в чем ты не прав. Я не додумался припереться к тебе таким, я припираюсь к тебе любым, думаю, ты и сам это заметил. Однако, замучившись получать бесконечные отказы, даже мне потребовалась какая-никакая храбрость на новую попытку до тебя, юноша, достучаться. Так что да, я, разумеется, пьян. Хоть и не настолько сильно, насколько тебе, как я вижу, думается, неискушенный мой, — в голосе проклятого лиса в кои-то веки прозвучала непривычная настораживающая прохлада, шелково снимающая все возмущения и лезущие через край безнаказанные оскорбления грязным скальпелем зарезавшегося накануне хирурга. — Все это абсолютно неизбежно, если надираться весь вечер и половину ночи в одно-единственное горло без всякой присматривающей компании. Но чем мне было заняться еще, если ты устроил мне молчаливый бойкот и почти что меня отверг… Что же, такое мое состояние, выходит, тебе претит?
— Мне от такого тебя хочется проблеваться, — с презрением выплюнул Уэльс, не зная, насколько честно сейчас говорит, но чувствуя, что доля правды в этих словах все-таки есть. — С какого черта ты опять сюда приволокся?! Я же сказал, что больше не хочу тебя видеть!
— С такого черта, что я изначально не собирался от тебя уходить, поэтому я и, собственно… здесь. Опять, да. Все это — вынужденные разлуки и вынужденные ссоры в том числе, когда ссориться нам абсолютно не из-за чего — придумал только ты сам, не осведомив меня и не заручившись моим участием, и в одно ни разу не прекрасное утро просто решил сделать вид, будто мы с тобой никогда не встречались. Будто не было всех тех упоительных совместных вечеров, когда я готов был вспороть себе грудь и обратиться покойником только ради того, чтобы твои красивые белые пальцы притронулись к моему некрасивому красному сердцу, — вроде бы пытаясь улыбнуться, а вроде бы и нет, Рейнхарт сделал по направлению к Уэльсу пару шатких, но тревожных по своей сути шагов, после чего вдруг решил ненадолго остановиться. Прищурил желто-кисельные глаза, с ледяным огоньком на дне зрачков наблюдая, как мальчишка, кусая губы, предсказуемо не решается остаться на месте и предсказуемо шарахается прочь, позволяя, если захочется, столь жертвенно и невинно загнать себя к отрезающей все дороги стенке. — Не знаю уж, догадываешься ли ты, но этот твой поступок несколько выбил меня из колеи, прелесть моя. Как выбил бы, смею предположить, каждого. Так почему же тебя удивляет, что меня в конце концов сорвало и мне понадобилось, как ты выражаешься, налакаться в доску, чтобы не переломить тебе при встрече шею, а с твоим очаровательным трупиком в обнимку не спрыгнуть в океан?