Литмир - Электронная Библиотека

Оборачиваясь ветвистой змеящейся рекой.

Рекой горной, бурной, быстрой, опасной, омытой талым кобальтом и слезами ледника Ва́тнайёкюдль; вдоль острых заточенных камней, вдоль мертвых клыков захороненного на выжженном пустыре дракона, вдоль железного оленьего лишайника и поющего конского мха, втянувшего в скалу трехметровые корни, река эта неслась на Север, омывала отполированные до слепого блеска галуны, кричала и сходила с ума, и за величием ее брызг, за размытой акварелью стершегося горизонта, Юа видел, как просыпаются силуэты сотканных той гор — бесконечно-белых, бесконечно-пустых, бесконечно-древних…

Спустя несколько часов, дней или облепивших сединой да морщинами лет, Юа, разбито и бессознательно глядящий туда, вдаль, где существовало все и одновременно ничего, дождался, сам не зная, что ждет, его прихода: черный дракон, выползший на брюхе из обваленного пещерного логова, вскарабкался к нему наверх, обхватил крюками сросшихся с крыльями пальцев, уставился немой златоглазой фурией в глаза. Побыл так немного, выдохнул облака разящего серным можжевельником дыма, прищурил поющие звездами зрачки и, ухватив зубами за удерживающую веревку, разжал свои когти, огромной грузной махиной падая в сокрушительное пике: уже над самой-самой водой и ехидно ухмыляющимися сталагмитами черный зверь расправил тенета потрепанных рваных крыльев и, ободрав о сузившиеся скалы кровящуюся чешую, с ревом, визгом и рыком взметнулся обратно ввысь, унося затихшего бездыханного мальчишку в их совместный прощальный полет.

Он летел, парил, разрезал сопротивляющийся нордический воздух оглушительно бьющими перепонками, а внизу, под смешавшимися тенями, лапами и ногами, проносились заброшенные аварийные мосты, обнесенные мрачными столбами в оранжево-черную полоску спущенного в реку окислого яда. Внизу серел застывшими лужами напоенный нефтью асфальт и встречал удивительной тишиной расплатившийся вымерший мир, выбравший попытку заново погибнуть и заново ожить, чем тащить на спине лгущих и лгущих человеческих паразитов, и Юа, совсем больше не знающий, старик ли он сейчас, все еще тот же вздорный мальчишка, такой же черный дракон или и вовсе, может быть, давно уже не жилец, почему-то постыдно плакал, встречался с тоской своего такого же тоскливого дракона, глядящего через шею да плечо знакомым желтым огаром двух подслеповатых стеклянных глаз…

…потом, барахтаясь, едва не задыхаясь, вскакивая на постели с облепившим ноги спутанным одеялом и сброшенной на пол подушкой, он просыпался, отирал с лица выступившую больную испарину и, с горьким привкусом колотящегося под горлом сердца таращась в обступившие стены, не понимал, откуда в его жизнь приходили эти ненормальные сны, что им было от него нужно, почему они ночь за ночью терзали его душу и что…

Скрывалось там, по иную сторону уводящей реки, за недостижимым горным хребтом, испещренным панцирем черепашьего ледника, куда никогда не получалось добраться: ни дракону, ни тем более ему.

Юа поднимался, спотыкался, никак не мог привести в порядок трясущиеся и подгибающиеся ноги, нервными дрожащими руками распутывал связавшиеся узлом волосы, раздраженно стягивал те в хвост, запихивал под рубашку. Иногда подолгу — теперь уже просто инстинктивно, пытаясь хоть чем-то занять беспокойно ноющие пальцы — расчесывался в середине глухой затушенной ночи, когда часы останавливались, а будильник переводил стрелки на маленькую вечность вперед.

Оставив расческу, выдрав несколько тощих пучков не вовремя лезущих под руку прядей, машинально дергал ручку балкона, а после, хмурнея и чертыхаясь, распахивал единственную на жилье рабочую форточку, плескал в чашку дымящегося вулканического кипятка и, не находя сил на заварку или клочок скрашивающего мха, хлебал пустую воду, рассеянно катая на языке месячные драккары из подсушенной виноградной тыквы, непонятным и пугающим чудом впитавшей сквозь прочное стекло вкус чужих протабаченных рук — иногда Юа чудилось, будто кладет в рот он вовсе не конфеты, а лижет и кусает его проклятущие пальцы, и тогда чашка раз за разом летела с дребезгом в стену, кипяток разбрызгивал волны, а наутро приходилось покупать новую посуду, удрученно и потерянно отсчитывая последние из оставшихся в карманах монет…

Рейнхарта он игнорировал уже пятый, кажется, день.

Достаточный срок, чтобы более-менее отвыкнуть от того, кого знал всего с горстку смешанных дненочей, и попытаться обмануть отвернувшееся сердце, а еще достаточный для того, чтобы, совсем того не желая, узнать: без этого человека жизнь отказывалась возвращаться к старому измотавшему руслу, оборачивая мальчишку Уэльса бесповоротно угрюмым, нелюдимым, диким и склонным на взрывоопасные истерики невыносимым существом.

При этом он сам это выбрал, сам указал Микелю на дверь, справив с тем неделю пригревшихся разделенных вечеров, обрыскав на пару темные продутые улочки, забыв обо всем на свете и живя только этими безумными моментами: утром, когда Рейнхарт непременно появлялся на пороге, притаскивая то завалившие квартиру цветы, то причудливый подогретый завтрак, и сгустившимися сметанными вечерами, когда Юа приучился, наконец, не отсиживаться в школьных кабинетах, а выходить с первым звонком — если, что приключилась все чаще и чаще, не раньше — и отдавать почти-почти всего себя настойчивому мужчине в ласково принимающие руки…

Потом же, после, когда где-то на невидимом прозрачном уровне между их переплетшимися душами случилось это страшное «ты — мой, ну а я — твой», все-все-все, как это часто беспричинно случается в грустных зимних сказках, просто закончилось: Юа, испугавшийся наваливающейся непривычной близости и снесшего с ног ощущения вливающейся в кровь принадлежности, пошел, проклиная себя за трусость, на попятную, Юа гнал его утро за утром, захлопывал перед носом дверь или и вовсе ту не открывал, отсиживаясь взаперти да сходя с ума от бесконечного звереющего стука. Проходил, нахохлившись и отвернувшись, мимо протянутых в ожидании объятий, если все-таки пересекался с ним снаружи, не отвечал, не слышал и не жил, заодно погружая и чертового преданного лиса в такую же кратерную впадину ненавистного одиночества, и на четвертый день всех этих сраных убивающих мучений…

На четвертый день Рейнхарт перестал приходить.

Не совсем, конечно, но уже без тех самых теплых, самых бесценных и значимых мелочей, с которыми любой поганейший день оборачивался чем-то приятным и проживался, наверное, не зря: он больше не выстукивал костяшками пальцев по глухой древесине приглашающий Мендельсонов вальс, не оставлял на стоптанном половике под дверью веник очередных бутонов или тщательно запакованную канночку с горячим завтраком, приправленным интимной запиской с извращенным пожеланием светлейшего соловьиного пробуждения.

Он все еще появлялся после школы — Уэльс замечал вдалеке знакомую фигуру, чувствовал витающий по следу дух и запах, — но приближаться — все чаще не приближался, оставался в стороне, наблюдал: то ли таким вот образом, позволяя вкусить на собственной ослиной шкуре, мстил, то ли просто-напросто злился, обижался, черт знает что обдумывал, ждал, грыз от бессилия и усталости запястья, а Юа…

Юа бил об стены кружки, обжигался кипятком, оставлял на перепачканной штукатурке сточные лавовые пятна морщащихся слез и, сжимая в трясущихся пальцах пыльные эльфийские страницы с душком прелой лесной травы да просыпанных тыквенных конфет, ненавидел и себя, и этот мир, и идиотского Рейнхарта, который, вопреки глупой порожней болтовне, не мог понять, заставить прекратить и чего-нибудь — хоть чего-нибудь, честное слово… — придумать, чтобы…

Чтобы, чертовы да святые, хотя ни разу и не, Олав и Эгвальд, вытащить его отсюда и вторгнуться вихрем всепоглощающего темного света в останавливающую дыхание блеклую жизнь.

⊹⊹⊹

— Мальчик, ты слышишь меня…?

Юа, на самом деле не слышащий, но чувствующий, беспокойно перевернулся с боку на бок, дернулся, простонал в очередном затянувшемся сне, где наполовину пернатый угольный дракон, распахивающий лопасть проявившегося на эту ночь четвертого или пятого крыла, проносил, завывая бьющимся о скалы северным шквалом, его над заброшенным овечьим пастбищем, бережно охраняемым стадом лохматых черно-белых колли…

54
{"b":"660298","o":1}