Литмир - Электронная Библиотека

Юа, в свое время заставивший себя приучиться воспринимать болтовню Рейнхарта как ничего не значащую пустословную брехню, с поразительной непрошибаемостью пропуская ту мимо ушей, сейчас, как назло, понимал и воспринимал каждое страшное, липкое, холодное слово слишком-слишком хорошо, отчего тело порядком потряхивало и в голове заворачивалось что-то…

Сильно…

Не то.

— Вот по этим пресловутым причинам, радость моего сердца, я и напился. Подождал, пока смогу самостоятельно совладать со своим телом, и повторно пришел к тебе, по пути растеряв не оставляющее в покое желание немножечко тебя порешить. Так скажи же мне, сокровище мое… такой я настолько тебе противен? Настолько нежеланен, чтобы продолжать смотреть на меня оскалившим зубки волком? Тебе настолько омерзительны мои прикосновения, что поэтому ты не позволяешь даже просто поцеловать тебя?

Нет, совсем нет, Уэльсу никогда от этого всего не было…

Противно.

Не было ни мерзко, ни неприятно, ни как-либо иначе еще, а было, наверное…

Просто странно. Непривычно. Нервозно и бессонно-волнительно, пугающе и разрывающе-трепетно, и если бы беззаботность закончившейся первомесячной осени продлилась немного дольше, если бы Микель Рейнхарт, нашедший лазейку и заставивший его прекратить, продолжал оставаться рядом, а чертовы почтовые голуби не принесли изжеванных желтых писем, он…

Он бы…

Однажды…

Скорее всего…

Разрешил.

И поцеловать, и прикоснуться, и забраться глубже, дальше, туда, где не был еще никто, вскрывая грудную клетку острыми драконьими когтями и тоже пробираясь белыми прокуренными пальцами в обитель киноварно-кровавого сердца.

Он бы — слышишь, Рейнхарт…? — раз-ре-шил, только вот стало поздно, только никто его не приструнил, сквозь растопыренную пятерню глядя на одна-тупее-другой выходки, выкрашенные машинной известкой птицы расселись по козырькам сморщившихся соседских крыш, сбросили наземь свою поклажу, окружили дом, разбили крыльями стекла, иззанозив осколками тонкие рвущиеся запястья, и Юа, он…

Он просто не смог.

Ни назвать смешной и нелепой правды, ни ухватиться сжатыми каменными пальцами за рукав ускользающего лисьего пальто, прося остаться и что-нибудь обязательно придумать — тебе ведь так легко это сделать, ты ведь так долго будешь смеяться над моими проблемами, решая их одним чертовым щелчком… — чтобы не пришлось возвращаться обратно, чтобы не пришлось терять внезапно обретенное, чтобы снова не тонуть и не задыхаться пылью не ведущих никуда далеких городских мостовых.

— Омерзительны, да… и лучше… лучше сдохнуть, ясно…? — мертвея теряющим жизнь лицом и поджимая загрызенные губы, упрямо, сам не зная, зачем продолжает это делать и все, что осталось, портить, пробормотал он, топча раздвоенными козлиными копытами собственный поломанный стук-стук орган, собственную поломанную судьбу и собственную истончающуюся храбрость. — Лучше сдохнуть, чем терпеть твои сраные руки, херов Микки Маус! Я же сказал, чтобы ты не лез ко мне со своей озабоченностью и вообще не лез! Не нужно мне это, понял?! Ты мне, тупица, не нужен!

Задыхаясь, выплевывая каждое слово с проливающейся мимо жил кровью и рвущимися потрохами, Юа продолжал отчаянно, злостно и обреченно смотреть в лицо Рейнхарта, напрасно уверенный, что уже и так знает его самый жуткий, самый стылый, самый бросающий в дрожь секрет, что вытерпит все, что вытерпеть придется, что справится, совладает с собой, а потом…

Потом, наверное, умрет.

Подохнет, как вышвырнутая на улицу обездоленная собака.

Только вот не от переизбытка раздирающих и раздевающих касаний, не от переизбытка задышанного Рейнхартом воздуха, не от него вообще, а от своего всесмысленного голода, от измождения и истощения, от фатальной нехватки ощущений в недоумевающе скребущемся перебитом теле.

Он был готов встретить искаженный цвет и оскал чужого лица, ту самую мясницко-чокнутую улыбку, от которой перекрывало кислород и вырывало из пазов замкнувшие связки, налившиеся помешательством потемневшие глаза, очередной срывающийся с губ кладбищенский бред, так пока ни разу и не выбравшийся из-под могильной плиты в скудную сырую реальность, но…

Абсолютно не оказался готов к тому, что на самом деле увидел на месте заученной назубок сцены.

Ничего конкретного как будто даже не поменялось, и сложносочиненный шнапс из искрящих эмоций да разбавленных полутонов остался все тем же, только Рейнхарт — невидимым взмахом чертовой Крестной феи из завязанного на замки шкафа — тем не менее стал…

Другим.

Словно…

Словно вовсе никаким не Рейнхартом.

За натянутым на прищепки вычурным спокойствием закопошилась та редкая, но настоящая угроза, при запахе которой следовало бежать, ломать ноги, спотыкаться, терзаться воткнутыми в землю штырями и все равно бежать, чтобы не повстречать дрянной, грязной, секущей по мокрым кускам непримиримой кончины. За оскалом, больше не спешащим показаться, осталась ровная линия выпрямленных губ, за обычно вздувающимися от возбужденного раздражения глазными яблоками — сдержанный, но углисто-черный взгляд из-под нависших мрачным серпом бровей.

Рейнхарт не изменился, Рейнхарт неуловимо остался все тем же, только тело и дух его запустили будущий детонатор, набросили на себя десяток-другой лет и, въевшись в кожу состаривающей искажающей язвой, вынудили Уэльса, напуганного, но упрямо упершегося рогами, нехотя отступить, отойти к никого не спасающей стене, бегло ощупывая босыми стопами внезапно заколовшийся пол.

— Вы послушайте, что говорит этот глупый, пустоголовый, играющий с огнем котенок, который не знает попросту ни-че-го! — стеклянно и прозрачно, что враный смоль-дракон, уносящийся с ревом на Север, прохрипел этот новый-старый человек, смотрящий резко без прежнего обожания и того, другого, куда более безобидного и желанного теперь помешательства. — Право, милый мой, ты и не догадываешься, как я погляжу, что смерть — она далеко не такая, как тебе по сытой домашней жизни представляется. Умереть можно многими способами, многими действительно паршивыми способами, можно делать это много лет подряд, так и не отыскав пути к зачинающемуся спасению от хватающих под горло мучений… — выплевывая это, забираясь мутными индевелыми глазами в уходящую ко дну душу, он неспешно приближался, приближался и приближался; пальцы угловато расстегивали пуговицы пальто — на сей раз не бежевого, а черного, — оглаживали впивающийся в кадык тугой воротник, искривлялись и искажались в пустоте, будто сворачивали невидимые глотки таких же невидимых людей, и Юа, завороженно и гибло за ними наблюдающий, невольно вздымался грудью, угасал от глотков застревающего между ребрами наждачного воздуха, стекал и пластилинился в трясущихся выдающих ногах. — Можно слечь в гроб или вспорхнуть над землей кучкой прожженного пепла, а можно долгие год за годом терять от себя по кусочку, познавая смерть в ранее неизведанном проявлении, потому что этих проявлений у нее, бестолковый наивный ребенок, удручающе и повергающе много. Например, скажи, разве ты не начнешь по крупицам умирать, глядя, как день изо дня сыплются по плечам твои некогда живые волосы? Разве не обратишься в итоге дышащим, но безутешным трупом, поддавшись западне собственных лживых страхов, диктующих совсем не подходящие для выживания условия? Разве не умрешь, извечно просиживая уходящую красоту в скованной каменной клетке и не решаясь приотворить ее дверей ни для кого? Разве не умрешь, если так и будешь продолжать себе лгать, будто больше всего на свете нуждаешься в нем, в этом тухлом и страшном вычурном одиночестве? Разве это и есть то, чего ты хочешь, мальчишка? Сломить самого себя, подарить себе страдания, отречься от всего, что у тебя могло бы быть и что наверняка сумело бы принести немалое счастье, и собственными трусливыми руками подвести к чересчур раннему, чересчур не твоему, чересчур никому не нужному молодому концу только из-за того, что ты слишком напуган, слишком горд или просто слишком идиот?

— Хва… тит… хватит, я не… не… ты не… замолчи… ты…

56
{"b":"660298","o":1}