Уэльс, привыкший погружаться в неторопливый, но живой и интересный треп развязного на язык лиса, знающего удивительно и непостижимо многое, недоверчиво прищурился, и впрямь всматриваясь в искристый лёд торжествующего в свечении сооружения, пока они продолжали неспешно брести к порожьим чертогам. Задрать голову настолько высоко, чтобы охватить тот целиком, правда, не получилось — перед глазами тут же зарябило и поплыло, — но все же оказалось, что если послушать Рейнхарта и представить, что трубки органа — вовсе никакие не трубки, а истоки огненной, медленно застывающей забальзамированной лавы, то…
— Ну вот. Видишь? — слишком хорошо читая по его лицу, хмыкнул донельзя довольный Дождесерд. — У архитекторов той эпохи водился отменный вкус и пригодные для всякого дела руки, чего, к сожалению, не скажешь об архитекторах нынешних. Да и, что уж мелочиться, далеко не только об архитекторах… Как бы там ни было, подобный символизм совсем не случаен и на буйную любовь тогдашнего дяденьки к собратьям-драконам и прочим огненным сопкам его списывать нельзя. Да будет тебе известно, что Рейкьявик был однажды возведен на месте потухшего вулкана, а название его можно перевести как «дымящийся залив» или «дымящаяся бухта» — тут уж как тебе придется по душе.
Юа слушал внимательно, Юа запоминал и, чем ближе они подходили, тем старательнее разглядывал каждую проклевывающуюся трещинку, каждый крохотный камушек, каждый освещенный уголок и самой башни, и накрытого ее тенью нефа. Не желая пока того признавать, он привыкал испытывать просыпающийся ненасытный интерес, требующий все больше и больше внешней подпитки, все больше и больше новой, помогающей ощупать и прочувствовать окружающий мир, не доступной ранее информации, преподнесенной именно под исконным Рейнхартовым взглядом.
— Я бы пообещал однажды показать тебе и сам храм изнутри: среди верующих и просто тех, кто способен оценить подобное искусство, он повсеместно славится групповой скульптурой «Крещение Христа» и статуей Хадльгримуру, а также бесчисленными резными дверьми в потрясающий воображение рост и уникальным баптистерием, вытесанным в форме драгоценного кристалла, воссозданного по эскизам местного живописца. Также в сокровищнице храма таится первейшая исландская Библия, датируемая тысяча пятьсот каким-то там годом… Но я, к сожалению, не любитель церквей, мой мальчик. Надеюсь, это тебя не расстроит?
Уэльс, которому неволей приходилось узнавать и впитывать вместе со старинными песнями еще и песни нынешние, ткущие и раскрашивающие полное загадок сердце человека рядом, чуть удивленно приподнял лицо, хмуро, но непривычно-едко спросил:
— Что, неужели становится стыдно перед Богом за свою аморальную душонку, чертов ты лис?
— Примерно так, — одобрительно, отчего-то вовсе не став с ним спорить, хохотнул Микель. Попытался было потрепать мальчишку по соблазнительной лосковой гриве, но, порешив, видно, что лишних выяснений отношений сейчас, когда почти получилось без лишних катастроф довести того до долгожданного пункта назначения, не хочет, опустил руку обратно на смирившиеся худые плечи, принимаясь накручивать на пальцы длинные тугие волоски. — Собственно, хотелось бы спросить… Ты когда-нибудь задумывался о том, кто таков Бог, моя красота?
Юа, покусав побаливающую от постоянных махинаций губу, неопределенно качнул головой.
— Да мне как-то до Него… дела нет, — сказал. — Я не то чтобы… особенно верю. В Него или во что-нибудь вообще…
Приподнятых бровей Рейнхарта он не заметил, зато руку, притиснувшую невзначай поближе да покрепче, ощутил хорошо.
— И то верно, — неожиданно серьезно отозвался спавший на порядочную тональность голос рядом. — Я тоже не то чтобы особенно верю, дорогой мой. Страдания мне не к лицу, ратую больше за всевозможные доступные удовольствия, подчинения и осмысления тщетной сущности ежедневного бытия, завязанного на смирении и осознании собственных ошибок и пороков — тем более. Я всегда предпочитал жить коротким моментом наслаждений и передышек, моментом сегодняшним и исключительно настоящим, в то время как Бог учит стремиться к большему, обширному, отталкивающих вселенских размеров. Боюсь, за подобным занятием я потеряю и себя, и весь свой немудреный жизненный смысл… — после этой фразы он помолчал, покрутил в пальцах вынутую из кармана сигарету… но, все-таки решив пока не курить, убрал ту обратно, задумчиво и как будто чуть тоскливо вглядываясь в очертания надвигающегося храма. — Конечно, мне бы не хотелось думать, что после смерти ничего не случится, не будет, не произойдет… Как и не хотелось бы думать, что судьба мне — вечно кипятиться в бойлерном Аду, где у всех до последнего обитателей пресквернейшее чувство юмора и… где никогда не случится тебя, мой ангел. Хочется верить во что-то, знаешь, иное… Хотя бы в то, что у Господа воображение получше и что Он, как заядлый не ценитель скуки, позволит повторно переродиться здесь — или где-нибудь еще, не так уж и важно — разок-другой-третий, напоминая, что Ад — он, наверное, не в подземелье, а там, где обтирается друг о друга потная человеческая толпа. Тебя никогда не смущал тот факт, что мы, будучи наследниками одной и той же расы, братьями по духу и по крови, столь тяжело переносим общество себеподобных, а, мой маленький танцующий Иисус?
— Нет, — помешкав, бросил сбитый с толку внезапными откровениями Уэльс, стараясь пропустить мимо ушей и выкинуть из головы последнее пугающее обращение: фантазия Рейнхарта точно так же, как и он сам, не жаловала границ, растекаясь по обозримому — и не обозримому тоже — пространству ощупывающими да жадными сенсорными щупальцами. Фантазия Рейнхарта с потрохами подчиняла себе, вбирала, давала новообращенные названия и ярлыки, и противиться ей… почти уже больше не хотелось стараться. — Я их просто не терплю, этих людей. А почему и что чувствуют ко мне они сами — меня не заботит.
Он не лгал, он говорил честно, и Микель, остро это улавливая, улыбнулся уголком обозначивших что-то губ, покатав на языке привкус последней — побывавшей там с каких-то полчаса назад — раскуренной сигареты.
— Похвальные слова, дитя мое. А теперь давай-ка вернемся к твоему интригующему вопросу, на который я постараюсь дать относительно исчерпывающий ответ, хорошо? Думаю, даже тебе, невинный мой, известно, что всякий человек — от рождения и до финального смертного часа — обвешан ценниками конвейерного производства и тысячами незримых нитей надиктованного кем-нибудь Закона. Не важно, Божьего ли, человеческого ли, физического, планетарного, космического или своего собственного, вбитого в голову по глупости, доверчивости или незнанию, как иначе пройти этот странный болезненный путь. Закон мешает жить той самой полной жизнью, о который почти каждый из нас давным-давно позабыл, закон требует бесконечных жертв, закон ставит тебя на одну полку с остальными, порождая пять тысяч одинаковых копий за клонированную секунду, и совсем немногие воспротивившиеся единицы находят в себе силы, чтобы пойти против него. Если удастся разрубить одну нитку — станешь преступником. Если вдруг получится нарезать с десяток — смертником. Если же перерубишь все, не оставляя и кровавого клочка копошиться на прежнем месте — обернешься новым всемогущим Господом. Людям присуще пытаться углядеть верховного Лорда во всем — в своих страданиях, в написанных такими же людьми «священных» книгах. В стенах храма, куда изначального Бога, если бы он снизошел на земь, никто бы не пустил, поругав за непристойный вид, неправильно наложенный крест или недостаточную религиозность. В заповедях, в пороках, в грехах и совершенных во чье-то имя благодеяниях… Они с охотой ринутся за любым признанным Святым и воздвигнут в его честь целый комплекс, где будут истязать себя голодом и кровью, уверенные, что каменный гроб творит чудеса и жизнь их становится лучше, даже если на следующее утро повально сдыхают от плевать хотящего рака. Однако же никто никогда не последует за тем, кто уже успел разглаголить такую же истину, не требуя в расценку ни жертв, ни молитв, ни мучений — потому что его не избрали и не нацепили клеймо, где печатными буквами говорилось бы «признанный канонизированный святой», пусть и этот «святой», возможно, ничего святого за свой недолгий быт и не сделал… В детстве, знаешь, я искренне верил, будто где-то под землей сохранились живые динозавры. Или, чем черт не шутит, драконы. Или, возможно, это и вовсе одно и то же, кто его разберет… Быть может, там плещется океаном некая полая ниша, вместо солнца светит раскаленное земное ядро, и ящерки-переростки живут себе да поживают, пока мы дружно задыхаемся выхлопными газами и чахнем под кислотным дождем — удивительная человеческая достопримечательность под названием «закон суров, но есть закон, а правильно мы сделать ничего не умеем». Если быть еще более откровенным, я верю в это и до сих пор. В перерощенных плотоядных ящеров под земной корой. Но меня, как ты понимаешь, никто не захочет слышать, заклеймив тавро столь излюбленного тобой психического обзывательства. Однако если вдруг в массу свалится некий новоявленный «праведник», освященный таинственными церковными крамолами, то народ живо падет ниц и отправится разрывать землю, в надежде ухватить за хвост саламандру-другую или кусок чьего-нибудь перепончатого крыла… Как видишь, разницы принципиально нет, а дыхание Бога теряется за довольно-таки паршивым анархизмом, но… к сожалению, теряется, увы.