Замолчав и поглядев на прикрытую до узкой черной щели храмовую дверь, наполовину загороженную воинственного вида статуей на высоком каменистом постаменте, Микель Рейнхарт пожевал, будто в чем-то сомневаясь, краешек нижней губы, тряхнул головой, скосил внимательные глаза на притихшего под боком мальчишку, покорно бредущего рядом и не перебивающего ни единым невовременным словом.
Наверное, он боялся углядеть на нечитаемом да бледном юношеском лице следы окончательного инквизиторского приговора в свой зарвавшийся распахнувшийся адрес. Наверное, потерялся между непривычным желанием довериться и куда как более знакомым страхом быть тут же с места отвергнутым — встречая и узнавая за свою жизнь множество множеств людей, приверженных самым разным вероисповеданиям, ориентациям, принципам и национальностям, Микель уже давно не верил в собственное добитое племя, давно не пытался заговаривать с тем о чем-либо, кроме грядущего ужина, погоды или постели, уверенный, что никто все равно не услышит и слушать попросту не захочет: он, в конце концов, не Святой и даже не Счастливый Лейф Эриксон — забытый и вышвырнутый из истории за неугодностью первопроходец, когдато добравшийся до берегов далекой Северной Америки за пятьсот лет до подторможенного, но собравшего все венки мсье Колумба.
Лейф теперь увековечился в здешней подцерковной статуе, Колумб бороздил моря лгущих направо и налево учебников, черт знает для чего втирающих, что он де был самым-самым изумительным, исключительным и первым. Святые покойники дрыхли на своих Небесах, поставив на подзарядку обваливающиеся алюминиевые нимбы, а прижизненно погибший и заблудившийся мальчишка Микель незаметно для себя стал Микелем мужчиной, что привык держать всё сокровенное при себе, под коркой, кровью и грубой когтистой шкурой, улыбаясь немножечко лживой, безоговорочно вызывающей доверие улыбкой изысканного, но все еще чудаковатого уличного повесы.
Он боялся, он правда боялся напороться, просчитаться и всё, чего никто не обещал, сломать, но Уэльс, так ничего и не сказав, посмотрел на него долгим, обыденным и капельку знакомым взглядом, тоже пряча на дне удивительных одиноких глаз что-то свое, что-то плотно завернутое в кухонные покрывала и инаковатость проседевших до окаменевшей ламинарии внутренних морей.
Постоял, поразглядывал старую обветшалую статую, вновь вгляделся в вершину зовущей монолитной киркьи, покорно подчиняясь руке Микеля, поведшего его дальше, к скромно приопущенным дверным ресницам, и, поддаваясь шалому стихшему ветру, каменной лаве да позабытому всем миром городку, которого не существовало на линии вселенской жизни, но который вечно оставался на линии иной, безымянной и именитой, наконец тихо и совсем чуть беспомощно буркнул:
— По мне, так ты говоришь хотя бы по делу, глупый лис. И… если бы надо было выбирать… я бы выбрал слушать либо тебя одного, либо… не знаю. Наверное, больше никого… И прекращай уже, черт возьми, так на меня смотреть.
⊹⊹⊹
Их действительно впустили внутрь, хоть Юа и до последнего не верил, что мрачный неразговорчивый смотритель в простенькой, но по-особенному черной рясе, поначалу глухо и неприветливо смотрящий на двух запоздалых посетителей, не внушающих доверия уже одним своим внешним видом, на деле окажется настолько сговорчивым…
Или, быть можем, попросту безразличным.
Лениво приняв предложенные Микелем пятиевровые купюры, человек этот сбросил те в целлофановый мешочек с наклеенной этикеткой безымянного жертвующего фонда, так и оставив тот в итоге лежать на вычищенной до воскового лоска приходской деревянной скамье. Похлопал полусонными бельмоватыми глазами, омыл водой из святой бутыли дряблое лицо с рядами свисающих рельефных морщин и, пространно указав рукой на узенькую винтовую лесенку из черного чугунного железа да грубого серого кирпича, прикорнувшую в стороне от створки распахнутых врат, сказал, что придется пройтись немного вот так, старым добрым пешочком — кабина лифта дремала парой этажей выше, а парадная лестница, потушив огни, не предназначалась для праздных экскурсий после отгремевшего часа закрытия.
Пока они послушно поднимались, отсчитывая потихоньку устающими ногами накрытые полумраком ступени, вытесанные словно из куска перетащенной сюда железной скалы — Уэльс впереди, а Микель, несмотря на все протесты не доверяющего мальчишки, следом за ним, — сгущающаяся духота и настороженная неприязнь к тесным замкнутым пространствам, которой Юа прежде не страдал, позволили насладиться собой в полной сокрушающей мере: юнец взвинчено дергался от каждого сквозного шелеста или неосторожного шага — и своего собственного, и преспокойно выстукивающего лисьего, — оборачивался, с подозрением косился под ноги, будто опасаясь, что неустойчивые лестничные перекладины вот-вот раскрошатся и обнулятся, побежав вниз скользким литейным скатом для устрашающих детских игр.
Рейнхарт при этом продолжал о чем-то невозмутимо трепаться, Рейнхарт все болтал и болтал, точно на него это всё совершенно не действовало, и лишь благодаря его звучному, придавленному стенами, но все равно успокаивающему голосу Юа не тронулся рассудком окончательно, лишь благодаря его голосу — упрямому, звонко-хриплому и подбадривающему знакомым неунывающим ритмом — продолжал, кое-как сгорбившись, продираться наверх…
Пока слуха его вдруг не коснулась непонятно откуда выплывшая отдаленная музыка.
Изумительно высокая, прозрачно-чистая, почти как найденный в родниковых истоках бесцветный кристалл, она плавно втекала в сдавливающие замкнутые коридорчики, переплеталась с ершащимися пыльными камнями, ступенями и убаюканными темными стенами. Ползала по позвякивающему мелодичному воздуху, смеялась осыпающейся снежной крошкой, и казалось, будто сперва, прежде чем сотвориться из нотного стана и обласканных музой неразгаданных пальцев, пройдя весь путь от Иисуса до бородатого старика-Дамблдора, мелодия Мелюзины, мелодия мелизмов и человеческих душ пробиралась сквозь узкие трубки тончайшего витражного стекла, оцарапывая лиственными коготками их нежную венецианскую плоть. Будто первое на свете сияющее золото ткалось под ее переливами, будто рогатые алхимики древности ударяли хрустальными молотками, будто сам храм сотрясался исполинской стелой навстречу — от запрятанных под землю корневищ до вскинутого крестованного крыла, от вылепленной гипсом атмосферы до облаков порождающих снега шпилей.
Музыка эта была столь прекрасной, столь чарующей и завораживающей самую сердечную суть, играющей на крупинках лесного огня и юрких лунных лучей, что, наверное, волшебство ее отразилось и на лице, и в самой походке мгновенно успокоившегося Уэльса, что, выпрямившись, весь разом распустился, потянулся, обернулся во слух и перья на чешущихся запястьях, являя наблюдательному Рейнхарту и эту новую вдохновленную сторону все больше и больше завораживающего себя.
— Значит, ты, оказывается, чувствителен к музыке, мой дивный подлунный цветок? — с немножко непонятным кошачьим удовлетворением прошептал тот. Выпростал цепкую кисть, ухватился за ободок сослужившего добрую пользу рюкзака и, воруя у непроизвольно вскрикнувшего Уэльса зашуганное шаткое равновесие, заставил того слететь со ступени спиной назад, впечатывая — застывшего и едва живого от взыгравшего в жилах ужаса — к себе в грудь, чтобы тут же оплестись одной рукой поперек груди мальчишеской; обеими, зная теперь все нюансы сложностей чужого характера, не решился — навряд ли мальчик в раззадоренном пылу задумается об этом, а вот Микелю падать вниз, сподручно переламывая хребты и шеи, очень и очень не хотелось. — Тише, тише же ты, моя непокорная буйная катастрофа… Неужели тебе так неймется навек схорониться здесь? Этакий удивительный восточный призрак в суровом исландском храме… Думаю, подобная экзотика привлечет массу желающих поглазеть, но я, увы и ах, случиться этому не позволю: даже обратившись призраком, ты от меня уже никуда, мальчик, не убежишь.
— Хва… да хватит уже…! — Стиснутый, перехваченный и вновь бережно выпущенный на не внушающую доверия свободу, Юа просто физически не мог позволить себе кричать в полноту встревоженно сокращающихся легких: тело пожирала бесконтрольная дрожь и задиченный страх и впрямь сверзиться с лестницы, покуда в уши продолжали проникать пьянящие слух отзвуки, а в пересушенному рту смешивались и оседали едкие привкусы проглоченной пыли, пойманного ладана, эфирного масла и стертых в ступке невыносимых благовоний. — Хватит всё это городить, идиотина…! Убери от меня руки и прекрати играть в свои больные игры хотя бы сейчас! Не понимаешь, что ли, где мы находимся? Или ты привел меня сюда как раз для того, чтобы на месте и грохнуть?!