Уэльс, незаметно для самого себя привыкший уже фактически ко всем домогательствам и непонятным заковыристым словечкам Рейнхарта, которые считал отчасти насмешкой, а отчасти чем-то, чего пока не мог полноценно осмыслить и принять, на ягоду эту чертову запылал, показушно ощерился, поднял занявшиеся не таким уж и искренним бешенством глаза, чтобы тут же встретиться с только того и дожидающейся чокнутой улыбкой и омытым солеными брызгами молодым лицом, которое все больше и больше — дьявольщина седого моря! — начинало видеться неоправданно и необоснованно…
Привлекательным…
Приятным…
Даже, сгореть бы в аду да прямиком от стыда, где-то и в чем-то очень и очень…
Краси…
…вым.
— Что же ты так смотришь на меня, милый мой? Я замучил твои юные ушки своей скучной взрослой болтовней? — Микель этот дурацкий, и близко не понимающий, что происходило вокруг него на самом деле, с одной стороны ощутимо нахмурился, с другой — точно так же ощутимо всполошился, на всякий случай посильнее стискивая пальцы на болезненно ноющем худосочном плече. — Ох, и правда ведь, что-то я увлекся и совсем позабыл… Прости меня за мой язык — я, увы, совершенно не имею над ним контроля, едва рядом оказываешься ты. Ты спрашивал меня о бараньих яичках, правильно я припоминаю?
Уэльсу подумалось, что он ослышался.
Уэльс отчаянно и истерично захотел убедить себя, что он ослышался, уставившись на треклятого лиса большими — отнюдь не скромно-восточными — дикими глазами в мазках разбереженного по зиме прибоя.
— Какого… черта? О чем ты треплешься, двинутый…? Что еще за… за… я… яи…
— Яички? — услужливо подсказал поблескивающий белыми зубами Рейнхарт, прожигающий очередную порцию дьявол знает где подобранной нездоровой радости. — Ты ведь хотел узнать о том, что я заказал и чего не решился предложить попробовать тебе? Хрутспунгур — это маринованные — здешний народ очень любит все мариновать, ты заметил? — яички молодого барашка, под прессом обращенные в подобие паштетного печенья, назовем это так. Поэтому, готов поспорить, ты и не догадался, что именно лежало на моей тарелке. Пахнут же они весьма притягательно, пусть ты как будто бы и заведомо со мной не согласен… К слову! Если уж мы заговорили о национальных пищевых достояниях этой удивительной на выдумки страны, то просто никак нельзя обойти вниманием те хлебцы, что мне подали вместе с причудливой животной мошонкой. Они называются «лауфабраус» и изготавливаются способом даже еще более интересным: намешанное тесто заливают в железный контейнер и зарывают глубоко в землю, больше с тем совершенно ничего не делая. Благодаря жару горячих источников, хлеб выпекается со временем сам — остается лишь отрыть его, вскрыть крышку, нарезать и подавать к столу… Все извечно жалуются, что Исландия — неоправданно дорогая страна, но, по мне, так все ее расценки очень даже справедливы и вполне имеют место быть. Где еще ты испробуешь вулканического хлебца и такого обилия неограниченного кулинарного воображения, изготовленного не из вечной синтетики, а из натуральнейших из ныне существующих продуктов? Да что же это ты снова притих, мой милый мальчик?
Юа, изрядно пугающий себя тем, с какой непринужденной легкостью теперь все услышанное переваривал и принимал, нервно — и оглушительно беззлобно — хмыкнул, непроизвольно дернувшись под новым скользящим прикосновением, не в силах понять — издевается над ним этот человек или же — и сейчас, и всегда — говорит всерьез.
Ощутив тем не менее привкус отвращающей желчной тошноты, когда перед глазами всплыла позабытая было картина с главенствующим в сюжете Рейнхартом, аппетитно поглощающим пованивающий тухлятиной ужин, машинально поморщился и высунул наружу кончик языка, издав, конкретно ни к кому не обращаясь, хрипловатый да усталый вздыхающий полурык.
— Вкусы у тебя такие же паршивые, как и ты сам, придурок недобитый… — ершисто пробормотал он, натыкаясь на очередную вспышку искреннего — совсем ведь, сволочь, неуместного, — но опять подкожно забавящегося удивления.
— Разве же они паршивые? Не надо притворств, не смей и ты тоже уподобляться им всем, давай-ка мы с тобой обойдемся без этих отталкивающих лживых гештальтов, радость моей гиблой души. Лучше попробуем начистоту. Вот чем, скажи мне, отличаются яйца барана от его, скажем, печени, сердца, мозга или мяса? Только тем, что кто-то не слишком умный однажды сказал, будто прочие органы куда более эстетичны? Но мясо по сути своей достаточно уродливо и о какой вообще эстетике тут может идти речь, мясо насквозь пропитано кровью и привкусом совершенного над ним убийства, и… если уж говорить о возвышенных моралях, то, отведав яиц той или иной твари, мы хотя бы имеем возможность преспокойно ее оскопить да оставить себе доживать, чего нельзя сказать о других поглощаемых… составляющих. Что же до интимной зоны всего этого острого вопроса… Разве же не в этом вся изюминка наших зачинающихся отношений, а, мой несговорчивый юноша? Смотреть на тебя, наслаждаться тобой — вот где, между тем, кроется настоящая эстетика — и грезить о запретно-сладком и пока что сугубо недоступном, пробуя на вкус хоть какую-нибудь мошонку — весьма и весьма будоражащее занятие, осмелюсь тебя заверить.
Юа, впервые в жизни пришедший к столкнувшемуся со лбом выводу, что выражение про проваливающуюся куда-то там землю не такое уж, оказывается, и дурное — он бы и сам сейчас не побрезговал воспользоваться чьим-нибудь кроличьим подкопом и убраться отсюда сильно-сильно поглубже да подальше, лишь бы больше не терпеть всего этого дурдома, пристыжающего жгучими красными жгутами, — поспешно сделал вид, будто не слушает, не слышал и вообще никакого придурка с холеной выбритой мордой в глаза не видел. Повернул лицо к буйствующему приливу, запоздало припоминая, что сворачивать в те или иные подворотни они прекратили с приличный кусок времени назад, теперь вот упрямо пробиваясь сквозь серую паутину скалящегося ветра да залетающих куда не просили пригоршных брызг.
— Ну, ну, да полно же тебе изображать из себя настолько неприступного недотрогу. Не играй со мной в эти игры, не надо, я ведь вижу и понимаю все намного лучше, чем ты там себе решил, глупый упрямый мальчишка. И не притворяйся, будто не понимаешь, о чем я толкую — у тебя, да прости меня за прямоту, налицо наблюдается всякое отсутствие таланта к сему неблагодарному делу… Что не может, однако, не радовать. Это — всё, о чем мы здесь ведем задушевные развивающие беседы — как извечная танцевальная борьба добра со злом: всем известно, что добро уныло и занудливо, у добра кислотно-постный вид, смятая улыбка и ходит оно этакими изборчивыми окольными путями, а зло, наоборот, обильно и тучно, зло причудливо, вкус у него отменный, а запах с аппетитнейшим жирным соком — и того лучше. Многие любят чесать языками про припрятанное семечко медленной отравы в том самом первом кусочке, который каждый из нас в свое время отведал, но… До сих пор я встречал куда как больше тех, кто травился вовсе не им, а своим пресловутым добром, и все равно продолжал отстаивать его иллюзорную честь до потешно-последнего: то ли из-за собственной недалекой глупости да гордости, то ли из-за того, что давно потерялись мозги… если они вообще когдато имели место быть, конечно. Для тебя я подобной участи не допущу, не обессудь, так что надо будет заняться на досуге обязательным расширением твоих взглядов, мой юный неопытный друг.
Уэльс, еще только-только от всего вокруг открещивающийся и уперто уверяющий себя, что не станет больше размениваться рядом с этим человеком на пагубное внимание, раз за разом бьющее рикошетом по самым больным и уязвимым местам, опять слушал, слушал, слушал и опять велся, велся да велся, пока его ежестрочное, замученное: — «Да заткнешься ты хоть когда-нибудь, хренов Микки Маус?! Закрой свою пасть и отвали от меня! Просто заткнись и иди, свались куда-нибудь в море!» — гасло в хриплом лисьем смехе, в желтых мерцающих глазах, в перегретой от стыли коже и в мимолетных, но далеко не двусмысленных касаниях, прикрытых хитрящимся оберегом от негодующего стихийного буйства.