— Да не хотел и не хочу я ничего пробовать, сдурел, что ли? В меня больше ни крошки до завтрашнего вечера не влезет… Спросил я просто. Потому что, не знаю… название какое-то дурацкое, выглядело странно и, сказал же, воняло тошнотно… Так что не вздумай снова тащить меня туда! Или куда-нибудь еще, где хоть сколько-то близко разит треклятой едой. Понял? И вообще, сколько можно умничать, придурок хренов… Выражайся уже так, чтобы я тебя понимал, исландец недоделанный… Думаешь, такой весь из себя представительный сразу становишься, если швыряешься мне в морду невыговариваемыми названиями невыговариваемой жратвы? Не надо мне твоих паршивых хрутсу… хратсу… пунгуров этих сраных не на… Да что ты всё ржешь, скотина?!
Уэльса коробило, Уэльса злило; Уэльс щурился, щерился и готов был бросаться и терзать чертового идиота на мелкие-мелкие располосованные клочки… Хоть и в реальности не мог даже банально отнять задранных рук от гудящей застуженной головы: стоило так сделать — и волосы тут же разлетались в мириадные мириады разномастных сторон, залезая рассекшимися кончиками в глаза, рот и забитые коченеющей влагой ноздри.
— Прости-прости, душа моя, — виновато — хотя вины в его голосе чувствовалось не больше, чем желания весь этот бедлам прекратить — мурлыкнул Рейнхарт, осторожно привлекая разбушевавшегося мальчишку за плечи поближе к себе. — Ну, ну, не брыкайся ты: я делаю это лишь для того, чтобы тебя и в самом деле не снесло в океан. Просто побудь так немного, ладно? Выйдет очень щепетильная ситуация, если ты сейчас отправишься в маленькое печальное плавание — там, должен предупредить, практически невыносимо холодно, и безобидной простудой отделаться никак не получится при всем огромном старании… Что же до моих исландских… «корней», позволю себе так выразиться… они… как бы мне тебе это получше объяснить… однажды просыпаются в крови. В голове, в сознании, в руках, коже и сердце, если угодно, и никуда ты от них уже не подеваешься, мальчик мой. Поверь, если ты проживешь здесь достаточно долго, чтобы свыкнуться, приноровиться к неспешному отрешенному ритму, забыть про весь остальной мир и понять, кто и чем здесь дышит и почему делает так, а не иначе, то же самое приключится и с тобой. Исландия — воистину божественное местечко для тех, кто жалует уединение, позабытое значение своенравной свободы, заполненную до надрыва пустоту и не жалует навязчивую глупость вездесущего человеческого племени, от которой некуда убежать в шумных городах оборачивающихся в монстров материковых континентов. Здесь нет границ и поджидающих с той стороны соседей, а это коренным образом меняет суть вещей: не с кем воевать, не за что сражаться, и люди погружаются в мысли о самих себе, о смысле бытия и о том, во что они хотят погрузиться на самом деле. Здесь даже нет армии или флота, без чего отныне не существует ни одно не уважающее себя государство, а полиция — так та и вовсе разгуливает по улицам раз в три года и, как ты, я думаю, догадываешься, делает это вопиюще открыто, без всякого оружия или попытки кого-нибудь в чем-нибудь непристалом уличить. Слышал когда-нибудь о том, что для попадания в здешнюю тюрьму — которая одна на весь остров, да и то извечно пустует — нужно с несколько лет простоять в очереди, после чего, скорее всего, тебя так и отправят восвояси, смущенно пожурив и хорошенько хлопнув по заднице?
Юа, вопреки собственной упрямости и попыткам разбесившегося ветра оглушить, слушал внимательно, хватался за каждое оброненное вскользь слово, чем дальше, тем искреннее недоумевая, почему…
— Почему тогда в хреновой школе ничему такому не учат…? — против воли кисло пробормотал он, с недопустимым запозданием понимая, что задал свой вопрос — постыдно глупый и сплошь ужасающе детский — вслух.
Взбалмошный торжествующий Рейнхарт, осчастливленный колоссальным обилием скопившихся за сегодня вопросов и проливающегося ромашкового внимания, кажется, готов был подняться на носки пижонистых ботинок и, хохоча спятившей серой лисицей, пуститься вместе с перебирающимися на берег волнами в скрипочный григорианский фолк, одним лишь чудом все еще оставаясь рядом да продолжая удерживать швыряемого ветрами мальчишку за напряженное тонкокостное плечо.
— А дело все в том, краса моя, что эта твоя школа, уж прости меня за резкость, всегда оставалась, остается и, боюсь, будет оставаться неизбежным обиталищем для слабоумных и слабовидящих недоразвитых идиотов, даже если и находится она на столь чудесном незамутненном островке. Любая школа считает своим долгом взбить тесто по тому же самому рецепту, по которому чужие руки взбивали то долгие-долгие годы до нее; она добавляет те же самые ингредиенты — частенько заветрившиеся и подтухшие, — в упор не желая понимать, что в реальном мире подобного хлеба из грубой муки уже более чем достаточно, что всех уже от него тошнит и он, нераскупленный, выброшенный да приевшийся, остается плесневеть на продуктовых полках закрывшихся с десять лет назад магазинов. Или, может, все она прекрасно понимает и это ее как раз-таки устраивает: неужели ты веришь, будто кому-то нужно, чтобы ты научился думать своей очаровательной склочной головкой, мой дорогой? Не их испорченными перегнившими мозгами, а своими собственными, которые у тебя, несомненно, есть? Смелый ход мыслей, милый наивный мальчик, но, изволь, это не совсем так. Вернее, абсолютно и совершенно не так. Свежие идеи никому и никогда не приходились по душе, свежие идеи опасны и могут учинить в нынешнем беспорядочном порядке неплохой бунт, и то по-настоящему интересное, что происходит в нашем с тобой мире, школьные учебники старательно прячут за нудными лживыми лекциями, с которыми выросшему тебе не останется ничего иного, кроме как бежать и прятаться от страшной неизведанной истины под крылом таких же скудоумных идиотов, окончивших три факультета и получивших три, по сути пустых и лживых, образования. Ты, должно быть, не догадываешься и о том, что излюбленные всеми учебные пособия печатают тоже строго по школьному заказу, и тамошние недоавторы еще с несколько раз тщательно фильтруют все набранное, чтобы ненароком не пропустить мимо себя ни одного неугодно закравшегося словца, над которым ты вдруг возьмешь да и сплетешь свою собственную особенную паутинку-мысль?
— А это… почему…?
— Почему? Да потому что никому не нужно, чтобы ты, не дай кто-нибудь, заинтересовался этим миром! Что это, только представь себе, будет за фортель для тех, кто привык стоять над твоей душой, решая, что тебе делать стоит, а о чем негодно и вообразить? Прилежно учись, прилежно работай, получай два собачьих отпуска в год и езжай на загаженные Антильские пляжи или в запыленный грязный Египет смотреть на затертые до дыр подставные пирамиды да коптить прекрасное тельце под таким же затертым не прекрасным солнцем некогда восточных краев. Где-нибудь там же тебе обязательно расскажут, что в Африке заботятся о коренном аборигенском населении, тщательно следя за его гигиеной и одаривая за бесплаток оздоровительными прививками… только вот оздоровляют они не от болезней, а для них. И для массового чернокожего бесплодия, конечно же, тоже: кому, скажи мне, нужны они, их чумазые голодные детишки, переносящие на себе опасные лихорадки и бессмысленно поглощающие казенную еду? Тебе расскажут, что страна, в которой тебе не повезло уродиться и в которой кто-то отправил тебя по заведенному на века учебно-трудящемуся пути, всегда была самой чистой, незапятнанной, щедрой и прекрасной, что сейчас ей паршиво, потому что во всем виновата Америка, Азия или Россия, а вовсе не те, кто живут в ней и правят под воображаемым стягом воображаемой короны, но если ты приоткроешь глаза и найдешь в себе смелость прогуляться по остальным школам, разбросанным в той же Америке или Азии, то узнаешь, что таких стран — поразительное бессчетное множество, что каждая из них повторит тебе то же самое и обвинит во всех своих неудачах пресловутую Америку, Европу, Россию… И от этого однажды станет немножечко, самую капельку не по себе, лесная моя ягода. Хорошенько запомни этот урок.