«Ладно…»
А потом, чуть погодя, когда от собственной немногословности засосало под костной ложечкой и плечи накрыло кружевной ажурной шалью старых забывчивых снов, поспешно написал еще одно письмо, с пинка отправляя ленивую тучную птицу в головокружительный опасный полет сквозь плотоядные гортензии и маковые поля:
«И сам… будь там осторожнее, Рейн.
Если что-нибудь случится — я не прощу.
Понял?»
Ответом, щекоча нерв из застуженного незаметно зуба, пришла тишина и плотно запахнутая дворцовая башенная створка, с привешенной к той подписанной табличкой, что занятой Король не принимает в этот вечер и час никаких ошалевших перелетных птиц.
На нем была теплая куртка с пуховой подбивкой — иссиня-зеленая, как покоящийся на дне морском малахит, обласканный перламутром волны, — купленная на прошлой неделе Рейнхартом, внезапно обеспокоившимся приходом снежных холодов и отсутствием у мальчика-Юа хоть сколько-то пригодной теплой одежды.
Такой чести, как самоличный выбор шмотья на его же собственное тело, Уэльсу не доверили, и в итоге пришлось соглашаться на ношение того, что избрал Микель, Микель и еще раз Микель, жадный и эгоистичный до таких вот мелочей.
Юа, впрочем, нисколько не возражал: вкусы в вестиментарных проявлениях у них сходились как нельзя лучше, и мужчина всегда и во всем стремился не затмить, а именно что подчеркнуть тонкую восточную красоту, подбирая и в тон, и в цвет, и в фасон, и в фигуру, и во все остальное тоже.
В наушниках — тоже прикупленных мужчиной в тот же шоппинговый день — отходил контакт, потому что этими самыми наушниками идиотский хаукарль уже попытался поиграться, оплетая проводом точеное горлышко строптивого цветка, и Уэльсу приходилось раз за разом подкручивать крепление да постукивать пальцами по чертовой пластмассе, чтобы эти вот Placebo с Черными Принцами и сердечным, очень хорошо понятным «Fuck You», нашептывали не только на правое ухо, создавая эффект нервирующего диссонанса в накрытом желтым сумраком мире, но и на ухо левое, избавляя то от втекающего внутрь человеческого гомона.
Еще у него были рваные джинсы — погружение в лед не прошло даром, — новые отороченные мехом сапоги и отчаянно-злостный огонь в глазах, сияющий ярче, чем сияли венки да огни застывшего в what’s happening here Ноября: тот только-только ступил на камень городских площадей, робко распахивая пепельные объятия дождливой меланхолии, а сумасшедшие люди уже тащили откуда-то мертвые елки, сумасшедшие люди поспешно разбивали возле ратуши палатки с мелочной ерундой, смывая запоздавший осенний месяц зимними слезами со скользких крыш.
Осень делила все известные такты на два и, испуганно подбирая опавшие листовые крылья, пряталась у мальчишки-Юа в рюкзаке, покуда тот — молчаливый и стылый — все смотрел и смотрел в сторону соединившегося с землей неба, грезя, что, быть может, поселившийся в сердце дракон все же вернется хотя бы к следующему, хотя бы к завтрашнему закатному поцелую; Ноябрь, тихо стонущий в его сумке, печально оглаживал смурого ребенка, одаренного такими же глазами, по спине — он ведь хорошо знал, что в некоторых Королевствах зубы порою становятся острее мечей, а полюбившие дракона дети — неминуемо сами однажды драконами и становятся, больше не в силах проживать свою жизнь без подъема на чешуйчатое крыло…
Сумасшедший город тем временем раскатывал шатры и приколачивал доски, сумасшедший город искал свои собственные способы борьбы с белой летаргией, и этот самый город, жадно вбирая обманутое время, с безумствующей мартовской улыбкой отражал фонарные солнца в тысячах окон и в огромных глазах витрин.
Небесный снег закончился, истощился, и теперь, устав и наклонив седую голову, развалился на холодной мокрой скамье, в тени древесных кладбищенских стен.
Юа, перебирая ногами стоптанную льдистую кашу, обошел с два раза все знакомые ему улицы, по которым они хоть когда-либо бродили с Микелем: прошел быстро, рвано, ни на что не поднимая головы, уворачиваясь от столпотворений и нигде, нигде больше не находя себе пристанища или успокоения для мятежной тоскующей души.
Чужое имя из шести оглушающих букв, чужое имя со вкусом горького ромового шоколада и яичного ликера стало ему болезнью, чужое имя преследовало в каждом закутке и за каждым выснеженным поворотом, и куда бы он ни глядел, откуда бы ни пытался сбежать — Рейнхарт преследовал его повсюду, бредя по замерзающим пятам.
Белым цветком мертвой акации вспыхивал он возле Боукена с бумажной сморщенной табличкой с призывом сыграть в увлекательную лингвистическую игру и получить развращенный «раритетный» приз.
Солнечным Странником с побережья поднимался с каменного дна, прячась в упершихся оземь веслах и ободранной снами парусине.
Таился под козырьком невзрачного магазинчика с мороженым, где пахло не клубникой в шоколадной крошке, а беконом, вафлей, тремя столовыми ложками молотого арахиса и подгоревшими жареными яйцами.
С прибрежного черного песка и тоскливых стеклянных льдин, отколотых от странствующих айсбергов да принесенных прибоем в прошлую полночь, растекалась его улыбка, нашептывающая о последнем пути мертвых чаек и потерявших воздух рыб.
И было больно, и было паршиво, и переступить через порог любой приглашающей двери представлялось невозможным, и люди пугали выскобленным на лицах марципановым счастьем, будто неведомый гробовщик прибил к их спинам изгнившие в сырой земле крылья. И было не понять: то ли по следу носился на раздвоенных копытах измазанный в саже черт, касаясь кончиками агатовых когтей и вселяя в сердце убивающий заразный недуг, то ли попросту старый добрый ангел, что жил здесь вплоть до сегодняшнего дня, прикрыл свою аптеку, взвился на крыло, возвращаясь в подзабытый Эдем, и город повернулся лицом к тому, с чего когдато начинал, а каждый, кто хоть чем-нибудь еще жил — подхватывал нечистую болезнь и подкашивался на острые тощие колени, потому что только у них, у тех, кто помнил и любил, кто знал, что значит туманное слово «longoth», не позволяющее заснуть ночами, колени бывали острыми, а глаза — грустными и дождливыми, как отражение извечной сердечной осени.
В зимнем вечере, промерзшем до древнего чердачного скрипа, мальчик по имени Юа вернулся к ратуше, обошел ее волнующуюся площадь, заставленную палатками, людьми и вынесенными на продажу кровоточащими смолой елками.
Город казался сошедшим с ума, мир казался продолжением сюрреалистического сна, который досматриваешь уже после того, как впервые по-настоящему умер. Числа календаря врали, люди продолжали лживо улыбаться, зарывая ногой в снег настигающие их безумные секреты с запахом запретного сотворенного греха, и перед каждой крохотной церквушкой, перед каждым значимым домом и даже супермаркетом выросло по зеленому дереву, украшенному электрической гирляндой да двумя-тремя связками бумажных свиней или мерцающих ангелов.
Продавали апельсиновый эль, продавали и мандариновые кексы, запеченные зеленые яблоки и вылепленные из красной глины ежегодные фигурки Йоуласвейнов.
На прилавках появлялись выструганные из дерева или тюленьей кости северные олени в полосатых шарфах, леденцы на сахарных палочках, бумажные стаканчики горячего кофе, взбитое суфле из мягкого рыбного — пахло сельдью и дубовым маслом — крема. Хрустящий воздух пропах Снофрискским и Ярлсбергским норвежским сыром, воздух горчил горячим печеньем с густой пчелиной патокой, имбирными пряничными домиками в затвердевшей глазури, миндальной тертой обсыпкой и берлинскими крендельками с растертым луковым тмином да веткой подсушенного укропа сверху.
Pepperkaker, пироги kransekake, мягкие дымящиеся пончики smultringer переплетались с откуда-то взявшейся тушеной пряной капустой с листочком мяты и пригоршней тимьяна, солодовым и ямсовым пивом, поджаренными на дровах колбасками из дикой птицы и маринованной полусырой бараниной, притягивая толпы вечноголодных прохожих завышенными кричащими ценами, и хоть Уэльсу абсолютно не хотелось есть, хоть ему и казалось, что он вытошнится прямо себе на колени, едва только положит что-нибудь в рот — желудок отчаянно ныл, напоминая, что не получил за день ни крошки пищи, что вечные нервы пожрали последние его силы, что ребра и без того бессовестно перли наружу, разрывая кожу да тараня тщедушное мясо, и что он…