Литмир - Электронная Библиотека

Сузил глаза, озлобленно чирканул друг о друга зубами, выжигая искры не хуже серной спичечной головки, и, с вызовом отвернувшись, цинично да едко бросил:

— Ну и дурак ты, Тупейшество. Тупейшество же, блядь. Чего с тебя еще можно хотеть… Ответ неверный.

Тупейшество на том конце провода-пня снова выронило свою хренову сигарету и, внезапно на ту разозлившись, швырнуло на пнище, оставляя тлеть, прожигать да дымить, попутно сбагривая черной золой обуглившееся мертвое дерево. Подтянулся навстречу поалевшему Уэльсу, едва не перевернув всю старательно возводимую конструкцию, и только потугой успевшего ускользнуть-отклониться юнца не сумел ухватить того за руку, дабы подтащить глаза в глаза и обдать этим своим дрожащим на ресницах безумием.

— Я ошибся…? Как такое может быть…? Неужели ты, неужели тебе… Юноша! Ты просто обязан немедленно рассказать мне, что происходит в твоих чертовых снах! — все наглея да наглея, напыщенно потребовало Его Величество Король, пытаясь да пытаясь ухватиться пальцами-крючьями за верткую руку уползающего прочь мальчишки. — Немедленно! Это приказ, слышишь?!

— Эй! — пришел и черед — какой там уже по счету? — Уэльса показывать зубы. Выпростав руку и упершись той придурку в каменное жилистое плечо, мальчишка худо-бедно отпихнул того прочь, как вот дурную грязную псину после дождя, и, недовольно сощурившись, предупреждающе прошипел: — Нахуй твои приказы, скотина! Я не обязывался им подчиняться, и не раскатывай свою чертову губу, недокороль сраный! Что еще за новые выходки?! Ты говорил, что попытка всего одна! И ты ее провалил, Идиотейшество. С чем и поздравляю. Поэтому в следующий раз думай лучше, прежде чем раскрывать рот, а сейчас не порть свою же хренову игру и дай мне вытащить сраный листок! Моя очередь. Уберись и отодвинься. Это тоже вот… гребаный приказ.

Микель сдаваться очень, очень не хотел, но, невольно признавая, что мальчик во всем, собственно, прав, и что ускользнувшая из рук сладкая тайна — его же собственная небрежная ошибка, грузно отполз обратно, грузно осунулся и, обиженно косясь на предательскую шапку, проглотившую тонкую алебастровую руку, принялся себе под нос тихо-угрюмо бормотать о чертовой несправедливости жизни, чертовых подставных вопросах и чертовых же собственных руках, не способных нужного клочка сортирной бумаги вытянуть.

— «В обнимку с чем ты в детстве засыпал»…? — недоверчиво прочитал и даже перепрочитал Юа, удивленно вскинув на мужчину зиму-глаза. — Это что, неужели твой вопрос, Рейн? — Если судить по выражению лисьего лица — особенно осунувшемуся и бледновато-земельному, с придыхом вселенской печали и уверенности, будто жизнь — она вообще несправедлива, а сегодня — день жесточайших на свете разочарований, — вопрос все-таки был его, пусть и абсолютно никак не связывался в голове Уэльса с тем пошлым аморальным обличьем, которое он успел для самого себя преждевременно соткать. И относительно самого мужчины, и относительно его непутевых интересов. — А где же всякие там сраные трахи, длины замеренных членов, электрические розетки в задницу и прочее дерьмо, а?

Рейнхарт совсем скривился, совсем сморщился и совсем сделался похожим на лесистый грибок-дымовик, выдохнувший вместе с пыльным газом все свои живительные поры, тихо-незаметно отвечающие и за громкие коронованные «ми», и за неуловимо-мягкие, как и сам мужчина, «ке», и за еще одни завершающие «ль», слепляющие вместе одну-единую знакомую фигуру с мхом да клевером в проблемной голове.

— Не издевайся надо мной, мальчик, — обиженно пробормотал акулий хаукарль, с раздражением надламывая кончик убитой сигареты. — Как видишь, я сегодня не особенно удачлив — что в любимом празднике, что в измышлениях, что в игре. Честное слово — из всех вопросов тебе достаются именно те, которые меня волнуют меньше всего, а самое интересное попадается в руки мне, да еще и остается без долгожданного ответа! Пожалуй, слишком опрометчивый и неподходящий я выбрал день для откровений, но с этим ничего уже не поделаешь, котенок. Я человек слова и слово свое держу, так что давай, открывай свой прелестный ротик и признавайся, кого ты имел привычку тискать, мелким ворчливым карапузом отходя ко сну?

Юа — если очень-очень честно — лисьих проблем в упор не понимал.

Этот вот идиотский детский вопрос был как-то со всех сторон лучше вопроса про ночные эрекции да извращенства, да даже и вопрос первый был несоизмеримо лучше, пусть и доказывать это придурку-хаукарлю так же бессмысленно, как и замахиваться в привидение бумажной салфеткой.

— Никого, — честно отозвался он. Даже в чертовых воспоминаниях, в которые вообще не любил залезать, покопался, но ничего правдивее там не нашел. — Никого я не тискал, Рейн. И ни с чем не засыпал, разве что только с самим собой. Или с подушкой. Но ее я, кажется, тоже не обнимал. Я вообще не любил обниматься и еще больше не любил, когда меня пытались трогать.

— Это как? — к его вящему удивлению, Рейнхарт как будто бы резко оправился от своей болезни, позабыв обо всем, что еще с секунду назад его мучило-душило-убивало, резало ножовкой и кололо тупыми-тупыми гвоздями в раскиданные по полу запястья. — Почему? Неужели совсем ничего не было? Разве такое может быть…? А как же там плюшевый любимый медведь с одним глазом или стащенная из пруда рыбка, бережно запихнутая в целлофан, но поутру издохшая, потому что вода плескалась, а воздуха не хватило? Брось, не дури меня, мальчик! Все дети с чем-нибудь да спят и все дети любят — при определенных обстоятельствах, допускаю, — когда их гладят.

Юа раздраженно прицыкнул. Еще разок покопался в пресловутом поднадоевшем детстве, от которого остались очень и очень смутные обрывки-памятки-узелки, как вот записки на полях школьной тетради десятилетней давности, когда свои же собственные буквы оборачиваются вдруг неведомым нечитабельным шрифтом с далеких иноземных кораблей, ночующих в ангарах Венеры да Меркурия.

В памяти вертелся запах зимнего боярышникового ранета под гурьбой прилетевших на декабрьское зимовье клестов, спадающие с ярких кленов тихие осенние минуты и виденная где-то когдато хижина в лесу. Цинготный запах из нутра огромного остекленного аквариума, стоящего на обвалившемся буфете с подкошенными пухлыми ножками: вместо рыб — одни лишь крученые спиралью медленные улитки, а вместо водоросли — сброшенные кем-то акриловые нитки и желтая мутная вода под ряской, бороздимая насосом неусыпного стража-фильтра.

Июнь — мокрый и воздушный, как виденный в чужих пальцах резиновый шар на нитке, пропахший липой и дождливыми синими сапогами — и очень странное ощущение на сердце, когда вдруг замечаешь, что город улегся на дно одной летней лужи, исходясь талыми пузырями, а солнце спит на крыше стального гаража, никого особенно не грея. Статуэтка гипсового ангела на крыше воскресного собора, чье единственное крыло из золота — пусть в это верили только такие, как Юа, а для остальных золота давно не существовало — сияло пшеничным солодом, пока по нему скакали летние блики.

Глупая детская мечта о том самом зеркале Эйналеж, пришедшем из заснеженного мира очкастого мальчишки-соперника, отчего-то единственно заслужившего отправиться к кому-нибудь и куда-нибудь в гости на алом отполированном паровозе с шоколадными лягушками, и смятые простыни липких приютских постелей в синюю полоску, когда всех кругом как будто бы так мало, но вместе с тем невозможно, невыносимо много, что хочется ночь за ночью кричать и оставлять на чужих лицах болезненные кулачные синяки, пытаясь вернуть себе украденную свободу.

Уэльсу никогда не хватало игрушек, Уэльсу никогда не хватало людей: игрушки всегда принадлежали людям, а люди принадлежали людям другим, и только Юа — непонятно кто и непонятно для чего — оставался торчать возле своего окна, глядеть пустыми глазами на июнь и город в единственной серой луже, и думать, что…

Что даже если ты крылатый, то нельзя забывать смешной грустной истины: не все крылатые способны шагнуть в окно и после этого выжить.

Не все.

305
{"b":"660298","o":1}