Литмир - Электронная Библиотека

По голосу — хрипло-сладкому, смоченному сухостью и желудочной желчью — чокнутый лис показался вдруг даже не столько сердитым, сколько и впрямь… разочарованным, и Юа, подавившись засевшим в глотке горьким дубовым желудем, который на вкус как глоток сокрытой в темноте водки, настоянной на мясе тухлой ядовитой гадюки, а после отпития оставляющий во рту долгое послевкусие сырости, отдающей чешуей еще более мерзкой, чем рыбья, просто и ослабленно простонал.

Подергал в пальцах огрубевшую боковину сраного лихолесского пня, невольно отодрав от него кусок поросшей жухлой зеленью коры. Рассеянно повертел тот в пальцах и, выхватив из расплывающегося перед глазами полукружья призрачных оконниц кончик подгорающей сигареты, занавесившись челкой, убито пробормотал, обрывая уже наконец череду проклятого кактусоедства:

— Дядюшка Микель может быть… и ничего… сильно… ничего… Если только не пытается… чего-нибудь… особенного мерзостного… натворить… Когда пытается — он последняя мразь, учти.

— Но ты ведь все равно ее, эту последнюю мразь, всегда прощаешь, милый мой котенок? Все, что она делает, она делает для тебя, пусть и пока что получается плохо, а тебе из-за этого трудно ее понять, — послышалось надтреснутое, взволнованное, но, блядь, самоуверенное.

Все равно самоуверенное.

— Прощаю, — устало буркнул мальчишка, мысленно впиваясь в гадостливые лисьи пальцы острыми зубами и пытаясь те к чертовой матери отгрызть, чтобы хотя бы так, чтобы хотя бы несуществующей обманчивой отрадой.

— И поступаешь милосердно и правильно! — тут же поспешила заверить хренова наглая рожа. — Потому что дядюшка Микель любит тебя, мальчик, и если и делает что-то неудачное, то делает это не со зла. Но как насчет этого твоего прелестного многообещающего «дядюшка Микель может быть ничего», загадочная светозарная звезда? Ну-ка, не таись, расскажи мне поподробнее.

Юа простонал еще раз — вымученно, седо и понуро.

Вместо куска сраной коры, которую продолжал и продолжал ощупывать да оглаживать подрагивающими подушками-ногтями, случайно выдрал…

Присобачившийся к стволу…

Бледный скрюченный гриб.

Не сыроежный даже, а вот второй, поганочный, с жучиным трупом.

В смятении и ужасе повертел тот в брезгливых пальцах, покосился на не замечающего ничего увлеченного мужчину и, осторожно — честно вот тоже — водрузив на пнище рядом с полоской коры и открытой зачитанной карточкой, начав собирать этакую коллекцию отпетого неудачника, попутно — помощью заколдованного грибного духа — решил, что пора сделать вид, будто голос его откинулся, отмер, ушел в могилу, а потому и сказать он совершенно ничего больше не сможет.

Не сможет, понял, сучий Микель?

Жалко только, что сучий Микель был редкостным врожденным тупицей, а редкостные — да и самые обычные, самые распространенные тоже — врожденные тупицы этого прекрасного «this men here is dead, do not disturb him anymore» не понимали.

Совсем, вообще и никак.

— Юноша… А, юноша? Юноша-а… Ну что же ты, свет моих развратных очей? Я ведь не отстану, к сожалению, пока ты не откроешь мне навстречу свой ротик. Юноша! Ну-ка, пошевели язычком, назови мое имя. Что с тобой происходит, сладкий? Нервный срыв? Временный провал в памяти? Быть может, тебе нужно в немедленном порядке помочь? Ю-но-ша! Ю…

— Заткнись! Заткнись ты уже, падла! Сейчас, сволочь такая, я тебе скажу! Скажу, понял меня? Только закрой уже свою страшную пасть и прекрати вопить! Иногда его, этого сраного ублюдка, паршивого хаукарлистого дядюшку, хочется оттащить за шкирку от очередного дерьма, которое он с голодными глазами углядел, и… и… — с приступом и присвистом, как последний жалкий эпелепсичный астматик, выговорил дрожащими губами Уэльс, — и обнять… твою мать… наверное… Потому что он умеет пускать пыль, этот вшивый Король, и казаться несчастным-жалобным-сука-милым, пусть ни черта жалобного и несчастного в нем уж точно нет! А иногда — что намного чаще — хочется схватить чертов пень и размозжить тем ему тупейшую башку. Но… но все равно он, мерзостный гад… уже привычный, наверное… Родной, как… как гребаный… гребаный вот… прыщ. Нарост. Язва на заднице. То есть что хочешь делай, а задницу без язвы уже не унесешь. Если унесешь — хлынет рекой сраная кровь, разорвет паршивое мясо и нахуй бы это надо.

Он договорил, он заткнулся, он чуть не сдох от стыда и трясущихся героиновых рук, поспешно спрятанных за баррикаду из проклятого подслушивающего пня. Точка, абзац, эпилог, рассказ завершен и позабыт, и пусть только гребаный лисий сын, гребаный костный нарост, гребаный язвенный выродок попробовал бы открыть свою варежку и еще что-нибудь лишнее вякнуть — он бы все-таки этим плесневелым гребаным пнем получил.

Получил бы, и все тут.

Правда вот…

Язвенный выродок не ответил.

Не вякнул.

Рта не раскрыл.

Почуял, что ли?

Поглазел на мальчишку как будто бы в немом изумлении — даже сигарету изо рта потерял, и, подскочив, когда та свалилась на колени да прожгла алым зубом штанину, отряхнулся да воткнул ту обратно между выбеленных зубов. Улыбнулся отчего-то — хотя Юа был уверен, что ничего особенно хорошего он и близко ведь не сказал. Расплылся физиономией потекшей влюбленной жабы с Графства Озабоченных Болот и даже вот квакнул, даже поиграл на пнище скользкими лапами-перепонками, с надутым своим зобом потянувшись за шапкой, выуживая на свет самый первый попавшийся листок.

Пробежался по начертанным строчкам глазами, покуда сердце Уэльса неистово болталось-стучалось, как тяжелая телега смертника-Анку, громыхающая по залитым канализационной грязной водой гатям да мощеным дорогам, и…

И, сволочь везучая, с неподдельным — это потому что не знал еще, какие вопросы ему Юа понаписал — расстройством выдохнул, демонстрируя недоверчивому мальчику испещренный только что уже виденным летающим почерком листок:

— Увы, мне попался мой же собственный вопрос, свет мой. И только со мной, смею тебя уверить, это могло случиться. На листке этом хранится обнадеженное к тебе обращение, помощью которого мне бы хотелось узнать, случались ли у тебя когда-нибудь будоражащие воображение взрослые сны с тех пор, как мы с тобой познакомились, и принимала ли в тех непосредственное участие моя скромная робкая персона, охочая до тебя в любое время, в любом месте и в любом пространственном измерении, но эта волшебная бумажка пожелала — о, горькая несправедливость! — пропасть совершеннейшим даром…

У Уэльса дернулся левый глаз. Снова, снова и снова левый — правый почему-то в марафон сраного артхауса наотрез не включался. Высокомерным и заносчивым был, наверное, а левый вот — на свою же многострадальную глазную задницу — неприхотливым, негордым. Почем зря.

Тряхнуло кодеиновой передозировкой руки, сковало пальцы шлейфом сахарно-ломкого платьица и на миг юноше под гнетущим лисьим взором даже стало стеснительно-жарко, стеснительно так, что немедленно возжелалось куда-нибудь деться и вместе с тем…

Вместе с тем наорать на чертову распределительную дуру-шапку, что не могла подкинуть этот гребаный вопрос в нужные — чтобы признаваться, так уж признаваться — руки.

— Ну и? — хриплым дробным голосом пробормотал он, оскаливая покрытые пеной — или сливками, кто ж его разберет? — клыки. — Твое гребаное предположение, Величество. Не тяни, пока я не съездил чем-нибудь по твоей пакостной роже — больно уж руки чешутся.

Величество, наверное, мнимое спокойствие мальчишки — которое на самом деле никакое не спокойствие, а самая настоящая истерика-паника-дрожь-чихуахуа — принял вкось и вскользь неправильно, перепутал буквы и письмена, позабыл все, что знал, а потому, разочарованно выдохнув и отбросив скомканный шариком клочок в сторону затушенного камина, апатично и полумертво выдохнул:

— Смею с сожалением уверовать, что… нет? Мой мальчик настолько непорочен в своей прекрасной снежной душе, что подобная гадость не думает нарушать его хрупкого покоя? Я угадал?

Юа от возмущения даже на время потерял дар речи, сам становясь — ровно на четыре позорных секунды — чертовым тупым хаукарлем, только и способным, что хлопать немым рыбьим ртом.

304
{"b":"660298","o":1}