Снаружи Кекса имелось несколько не слишком-то нужных ступенек, выложенных в абстракте коричневато-рыжей радуги, имитирующей, вероятно, ворох раскрытых книжных страниц. Несколько округлых плетеных столиков со стульями под стать, за которыми, конечно же, в эту пору никто уже не сидел, если не считать одного-единственного средневозрастного китайца, на ломаном английском поливающего эпатажным дерьмом гребаный вымерший Рейкьявик перед мрачным на лицо плечистым официантом, вынужденным торчать перед голосистым, тепло закутанным ублюдком в тонкой белой рубашке да с перекинутой через руку лопапейсой из выкрашенной в синий овечьей шерсти.
Китаец, надрываясь и лая, орал, что кухня тут — дрянь, обслуживание — дрянь, сам хостел еще хуже, а городишко настолько убог и безвкусен, что давно пора отдать его великому Чжунго и превратить в место куда более полезное: промышленную фабрику массового производства, клочок суши для страждущих нового жилья и семейной прибавки или просто показательный монумент североевропейской бездарности.
Рейнхарт в перебранку не полез, но лицо его, когда они проходили мимо, заметно посерело, скривилось, взгляд налился непонятной Уэльсу злобой ко всему социалистическо-коммунистическому и, наверное, желтокоже-недоглазому, а пальцы, задевшие минареты прикорнувших у главного входа неубранных оркестровых тарелок, отстучали нервный обличающий ритм о слабовидящих имбецилах, не способных отличить искусного пафоса Лондона или Манхеттена от жестяной коробки и пропахшей мочой собачьей дыры.
Юа, который всегда оставался безмерно далеким от самого понятия жизни в целом, невольно ощутил, что в глубине души в кои-то веки согласен с ним, с этим причудливым и все равно всяко сумасшедшим дождливым лисом, а меньше чем через минуту узнал вдруг, что внутри Кекс оказался не в пример уютнее, чем показался снаружи: стены, потолки, полы, мебель — все здесь жило и дышало легким воздушным деревом, питалось оставленной досыпать стариной и знающей себе цену пыльной вальяжностью, за которой разливалось по лампионам смазочное апельсиновое масло и шуршали полосатые бумажные паруса с военных скандинавских драккаров. Ресепшн напоминал колдовскую ведьмину стойку, где вместо скучных постоялых бумажек полки заполняли грубые коричневые конверты да всяческие безумные мелочи: от банок с раскрашенными в яркую краску сухофруктами, тарелок со свеженарезанными овощами и колбасой — до засушенных устриц, пучков ароматных трав, акульих зубов в раскрытой шкатулке и миниатюрных корабликов, щелкающих часовыми стрелками с украшенного гренландской русалкой или нордическим Гармом носа.
Здесь остро пахло морской солью и морской же рыбой, за окнами плескался подступивший вплотную черный залив, под потолками покачивались отбрасывающий уютный абрикосовый свет лампы — более насыщенный огонь трещал на кончиках свечек, в огромных антуражных печах или прикрытых резной чугунной решеткой каминных уголках.
Юа увидел относительно широкую витую лестницу, ведущую на смутно заинтриговавший второй этаж, и там же — четвертку закрытых деревянных дверей, и Микель, верно прочитав пойманный взгляд, объяснил ему, что наверху располагается отделение самого отеля, в это время уже практически не принимающего гостей — расквитаться бы со старыми, вроде того надоедливого говорливого китайца, да закрыться до следующей весны.
Работать — по словам все того же Микеля — остались только ресторанчик, в который они и пришли, да зона свободолюбивого искусства для креативных и творческих, но потерявших себя людей — с иной стороны Кекс объединялся с музеем художеств и скоплением различных крохотных студий, пестрящих и модельерами, и художниками, и танцорами, и просто теми, кто жаждал познать в этой жизни хоть что-нибудь новое, прежде чем отойти к принимающему всех до единого синему дну.
Пока их сопровождали в единственный зальчик, обслуживающий осенней порой гостей, на глаза Уэльсу попалась совершенно безумная, но приворожившая комната.
Имелся в той лишь один-единственный — долгий, гротескный и загрубленно-простой — стол на нескольких человек, обступленный обыкновенными деревянными стульями с провалившейся зебровой обивкой. Столик-пристройка из белого в крапинку мрамора, под которым затесалась надутая виноградная бочка, сколоченная из осветленных досок и старых погребных заклепок ржавого-ржавого пластового металла. Причудливый настенный стенд, где расположились разнообразные скляночки, колбочки, темные заклеенные бутылочки, красные в белую полоску леденцы на длинных палках, кухонные доски для нарезки рыбы или курицы, обернутые клетчатыми салфетками отполированные столовые приборы…
Рядом со стендом, приковывая просто не могущее оставаться не заинтересованным внимание, по стене распластался большущий пестрый плакат с огромной улыбающейся головой, выпученными голубыми глазами, русой шевелюрой и крепко зажатой в пальцах ложкой; плакат кичился торжественной надписью «Carnival» в нижней буквенной строфе, а чуть выше и чуть левее, уже под самым потолком, болтались в пустоте две вырезанные из дерева карусельные лошадки — шахматно-белая и шахматно-черная, пришпиленные к притолоке крепкими железными шестами, будто в попытке закрутить упомянутый карнавал вот прямо-прямо тут.
— Что же это я вижу… Неужели тебе по сердцу подобные развлечения, моя радость? — осведомился как-то сам по себе успевший позабыться Рейнхарт, не вовремя наклонившийся и выдохнувший свой до осточертения нехороший и безответный вопрос на загоревшееся юношеское ухо, пока Уэльс, капельку отстранившийся от оставленного за порогом мира, во все глаза таращился на проплывающий мимо сумасшедший уголок. — Или, быть может, одни только жеребчики? Карусели? Ты любишь аттракционы, мальчик?
Поспешно одернув себя и почти-почти силой заставив вспомнить и впредь не забывать, с кем имеет дело, несмотря даже на то, что согласился отсидеть вместе с этим «кем» спонтанно наметившийся ужин, Юа грубо — грубее, чем собирался, тем самым полностью выдавая скребущуюся за голосом неправдивость — качнул головой, разочарованно — потому что делать этого до обидного не хотелось — отвернулся, порывисто рассовывая руки по карманам джинсов и вздергивая по глупой детской привычке подбородок, пытаясь показать ту чертову независимость, от которой сам же месяц из месяца и страдал.
— Нет. Ерунда и детский сад. Ничего оно мне не нравится. И аттракционы твои дурацкие я тоже не люблю. Было бы еще что любить…
— Если тебе так угодно, изумительная моя катастрофа… — с приличной дозой напускного безразличия, в которое поверилось не то чтобы очень, но все равно почему-то немножечко кольнулось, хмыкнул Рейнхарт, снисходительно пожимая плечами; Юа ведь и близко не догадывался, что слова его роли для мужчины не играли и тот спокойно, со вкусом и легкостью разгадывал за каждой второй отравленной кислой миной или чересчур злобной тирадой мальчишку чуть более живого и настоящего, чем ему пытались показать, а оттого ни раздражаться, ни приструнивать, ни спорить лишний раз не спешил. К тому же оттого, что этот немыслимо забавный и интересный Юа Уэльс находился рядом, скрашивал резко прекративший быть унылым и обрюзгшим вечер, заставлял душу оживленно колотиться, а кровь — вскипать и клокотать, чего не случилась уже много-много изнурительно долгих лет, настроение его стремительными скачками достигало верхушки, кружилось такой же карусельной кобылкой, мурлыкалось и заполняло бурдюки легких бражным да славным пьянящим хмелем. Он был готов на что угодно ради него: выполнить любую, пусть и самую безумную, прихоть, прилюдно встать на колени и оцеловать ему ноги, или вот обнять, подхватить на руки да нашептать на ухо, что никогда никуда не отпустит, навсегда и насильно — можно ведь, если по-хорошему не согласится, сделать и по-плохому — оставляя с собой, пока однажды и в юном сердце не вспыхнет ответного прекрасного чувства: добиваться желаемого Микель умел, а потому в том, что рано или поздно получит со склочной замкнутой стороны нужное внимание, не сомневался. — Но все же, что бы ты там ни говорил, мальчик мой, я бы с удовольствием попросил обустроить для нас местечко за этим любопытным столом, да вот только, увы, это немного не в моей власти — исландцы, как ты уже, должно быть, знаешь, не те люди, что падки на деньги: сколько бы я им ни предложил, никто не станет открывать закрытое и носиться сломя голову ради наших прихотей, когда рядом есть привычный и приличный, пусть в чем-то и обыденный зал… Весьма недурственный, не могу не признать, подход, не находишь, краса моя?