Из всего, что мальчик в сердцах проголосил, продолжая не то ритмично стучаться о стены собственным тщедушным тельцем, не то пулять в дверь всеми и каждым из находящихся под рукой предметов, Микель выделил всего одно-единственное слово, что, надавив на таинственный можжевеловый мозжечок, прошлось по крови и венам лишь еще большим да необъяснимым — конкретно для ущемленного юноши — негодованием.
— В школу…? — мрачно переспросил он, растягивая гадостно-рвотное словцо в полнящейся тошнотным отвращением гримасе. — Ты уверен, что она вообще тебе нужна, эта твоя скотская недобитая шко…
— Да свали же ты, я тебе сколько раз сказал?! Оставь меня в покое! Убирайся из моего дома! Что ты сюда вообще приволокся?! Чего ты увязался за мной, будто голодная бездомная шавка, а?! Я с тобой возиться не собираюсь! Нафиг ты мне нужен, кретин кудлатый! Ни шавки мне не нужны, ни ты! Проваливай! Живо убирайся и кончай ко мне лезть!
Вот не впусти он его в этот «свой дом» изначально — Микель бы, может, и призадумался над весомой серьезностью громких, но пустоватых да истеричных требований, а теперь, находясь здесь, внутри, среди средоточия упоительных запахов и дожидающихся раскрытия интимных секретов, чувствуя себя даже больше, чем случайно заглянувшим на молочную кружку гостем, никуда уходить не собирался: наотрез и ни за что, позволяя дернуть уже за свой собственный тисненый шнурок, приоткрыть завесу и узнать, что и сам он чудной склонности к ослиному упрямству отнюдь не лишен.
Правда, от двери мужчина все-таки отстранился, покорно откланялся, отвесил сокрытому за игрушечным препятствием шиповниковому юнцу, наигранно протанцевав паясничающими шутоватыми руками, галантного испанского поклона с вычурным джентльменским пассажем, после чего, невесело покусывая краешек нижней губы, прошествовал обратно в оставленную комнатенку, не ставшую к тому времени ни более увлекательной, ни менее белой.
Окинул скользящим растерянным взглядом сгрудившиеся стены и кое-как расставленные горбатящиеся вещи, взъерошил себе пятерней вьющиеся от впитанной по утренней дороге сырости волосы и, поразрывавшись между севером и югом, выбрал относительно обжитый юг, грузно нависнув над заваленным учебниками стерильно-кремовым, тоже стремящимся выкупаться во всеобщей лечебной болезни, столом. Здесь же, на кое-где оцарапанной верхней покрышке, сохранившей редкие отпечатки залитых кипяченым чаем стаканов, обнаружился и вчерашний джинсовый рюкзачок с растрепанной каемочной бахромой, перевороченные записные тетрадки, истерзанные мелким, чуть наклонным, идеально-ровным раскосым почерком; не зная, чем еще себя занять в ожидании милого сердцу несговорчивого, но не знающего равных козырного трофея, Микель опустился на выбеленный скрипнувший стул, пораскачивался на двух задних ножках, повизжал отходящей разбухшей древесиной и, взяв в руки первый попавшийся учебник, быстро тот пролистал.
За ним — другой, третий, четвертый, впитывая да постигая все большую и большую обволакивающую тоску, обвивающую лоб да голову заунывным венком из понурых траурных колокольцев.
История древних саксов, история норманнов, история развития и завоевания ненаселенных европейских земель. Придаточная математика, физические законы седоголового Ньютона, которому всего-то и надо было, что молча грызть свои яблоки и не лезть туда, куда лезть не просили, уродуя возрадовавшийся бездушный мир теорией притягательного бездушного дерьма. Химические формулы по обращению икса в никому не нужный игрек, животные опыты с белыми мышиными брюшками и допотопный журнал по прикладной психологии, выстроенной на искореженном мировоззрении засаженных в электрические клетки заколотых шимпанзе. Язык английский, язык древнеисландский, который выговорить — выговоришь, но какой толк, если все равно ни черта не запомнишь, потому что не по зубам и самим нынешним исландцам, музыкальное нотное пособие по симфониям Шопенгауэра, брошюрка по школьному клубу деревянного фехтования — вот и раскрылся маленький золотой секрет седомордого господина Мавра — и снова бесконечная история, история, история…
— Они там что, одних историков готовят, что ли…? Черт поймешь только к чему и куда их столько нужно… — в растерянности вопросил у самого себя Рейнхарт, с неудовольствием откладывая книги: нет, он и сам любил почитать, и был, что называется, частично заядлым страничным червем, но от этих вот конкретных книжонок откровенно разило подставной подлянкой, приправленным враньем и каким-то таким промывающим мозги закрученным мракобесием, что не то, что видеть — даже трогать их не хотелось, в суеверном страхе ненароком перенять зомбирующую тупость на кончики неосторожно коснувшихся пальцев, поэтому вместо общения с ними мужчина полез преспокойно лазить по чужим тетрадям.
Те тоже оказались ровными, чистыми, опрятными, исписанными сугубо по делу или не тронутыми вовсе — никаких завлекающих рисунков на полях, богато рассказывающих о подрастающем внутреннем мире нелюдимого игольчатого цветка, никаких завернутых на память пожеванных уголков или едва различимых хитростей на склеенной задней странице зеленой обложки, где обычно выписывалось, вырисовывалось, выжигалось что угодно, но только не выведенные прямой да простой мальчишеской рукой разлинованные табличные фабулы. Словом, ничего вообще, если, конечно, не считать раскрытия самой главной, самой не дающей покоя тайны, покорно открывшейся перед потеплевшими глазами быстро-быстро забившегося воспарившим сердцем Микеля:
«Юа Уэльс»
«Юа Уэльс» — так были подписаны все и каждая тетради да блокноты, которые мальчик удосужился именовать и определить, и теперь Рейнхарт, ломая голову между круговоротным порядком, бесконечно повторял, едва разлепляя припухшие полные губы, немножко будоражащее, немножко снежное и отчего-то вконец цветочно-дикое имя.
Вознесенный и из самого нутра подогретый, он без всякого стеснения перерыл пахнущий нетронутой жизнью ласковый прохладный рюкзак, просмотрел не омраченный ни одним замечанием дневник, чопорно запомнивший каждую дату и каждое наказанное домашнее задание: не то мальчик вел себя действительно настолько прилежно — что сомнительно, с учетом размашистых сложностей вступившего в возраст половой ненасытности пубертатного характера, — не то — во что верилось гораздо охотнее — новоиспеченные доставшиеся учителя попросту знали, что показывать глупую бумажонку юноша все равно никому не станет. Или, если сложить вместе хромую убогую обстановку, собравшуюся по углам сугробную пыль, первозданно пустую кухоньку и оголтелый неприрученный нрав, показывать бы он ее, возможно, и показывал, да вот проделывать подобных трюков ему было в совершенстве не с кем.
Перелистав с несколько десятков тщательно вычитываемых, прочитываемых и перечитываемых страниц, Микель узнал, что мальчику Юа Уэльсу было всего-то семнадцать лет, что уродился он в месяц игривых дурашливых Близнецов и что ненавидеть ему свойственно не только его одного, приставучего да сбивающего с толку, а вообще весь земной род в прекрасной своей полновесной массе — хватало поглядеть на эти вот милые сердцу, со всех сторон трогательные и щепетильные «тупой учитель, сраный пьяный извращенец, старый гнилой пень и безмозглый придурок», значившиеся там, где должны были строиться выдрессированные подтянутые солдатики уважаемых имен таких же безотказно уважаемых преподавателей, о признающем почтении к которым никто здесь, судя по всему, и близко — о аллилуйя — не слыхал.
Упоминание еще одного потенциального «извращенца» и знакомого «безмозглого придурка» — даденными мальчиком прозвищами Рейнхарт скорее умилялся, чем хоть сколько-то на те оскорблялся — общую трогательность картины, однако, омрачило, и Микель, нехотя да вяло отложив в сторонку ворох скрепленных чернильных листков, полуубито вернулся к тем безрадостным покалывающим мыслям, что посещали его еще вчера, витая в дождливых призраках льющегося с педжента фанерного освещения: хватало всего одного беглого взгляда на длинногривое и длинноязычное возжеланное создание, чтобы без лишних вопросов уяснить — конкуренция у него отыщется всегда и всюду, где бы они с этим Юа Уэльсом ни появились. Люди станут обращать на мальчишку внимание, люди станут влюбляться падающим к его ногам скотным поголовьем, люди станут хотеть ощутить, покорить и прикоснуться, и он будет денно и нощно истекать из-за каждого из них черной убивающей ревностью, ненавистью и не способным убаюкаться да уснуть негасимым желанием распарывать им глотки да наматывать на пальцы выковырянные сквозь распахнутые рты кишки…