Мрачнея лицом и падая духом, костеря во всю прыть разбесившегося воображения и все это место, и владеющих им тварей, тревожливо вслушиваясь в струи бойко сбегающей от душевого ущелья воды, Микель, так и не нашедший для себя хоть какого-нибудь завлекающего занятия, не удержался, подкрался, прикусывая губы да облизывая кончиком языка каемку пересохшего рта, под запертую дверь ванной комнатушки. Притронулся к прохладной ручке сотрясшейся изнутри ладонью, огладил подушечками непослушных пальцев, с яростно вклинивающейся в виски истомой представляя, как выгибается тощее желанное тело под потеками белой пузырящейся пены, как своевольный поток налепляет на поясницу и проступающий ребристый позвоночник обернутые овечьим колтуном свалявшиеся волосы, как сбегает по внутренней стороне чуть раздвинутых бедер, как охватывает юный мальчишеский пенис, чувствительно отзывающийся на теплые мокрые касания разогретой докрасна кожицей и напряженной под прячущей плотью изнывающей головкой…
Дальше пообрывавшие поводки мысли, не спросившись дозволения да завыв на пустошно-песьи голоса, беспрепятственно помчались туда, куда мчаться им было категорически не нужно, и Рейнхарт вдруг задался единственно важным сейчас вопросом, вытеснившим из поблекшего сознания всё, что только существовало там до его зарождения: трогает ли этот юноша себя в том местечке, где так любят трогать, постоянно ласкаясь шаловливыми касаниями, иные подрастающие мальчики созревающих «надцати» лет? Забирается ли резвящимися русальими пальчиками еще дальше, познавая запретные внутренние стенки, невольно доставляя себе постыдное девичье-мальчишеское удовольствие, открывая всю истинную суть пылкого, страстного, требовательного и ненасытного до наслаждений существа? Краснеет ли, когда делает это? Стыдится ли, смущается или, наоборот, развратно подается себе же навстречу, насаживается глубже, умело находит точки взрывающего трепетное громкое сердечко распутного порока? Сожмет ли вместе бедрышки и простонет ли сладким голоском, если очутиться с ним рядом, под одной на двоих струей, накрыть собственнической грубой ладонью аппетитные бархатные ягодицы, зацеловать хребет, гибкую поясницу, развести половинки пальцами и проскользнуть в воспаленное лоно искушенным щекочущим языком…?
— Ты! Хренов паршивый Микки Маус! Слышишь меня?! С тобой, скотина, говорю!
Донесшееся из-за той стороны перегородки взрычавшее обращение оказалось настолько неожиданным и подкарауливающе-внезапным, что Микель, чуть отпрянув, но так и оставив бесстыжую ладонь приблудно скрестись о неподдающуюся жестяную ручку, мучаясь назойливой болью в возбудившемся практически до предела саднящем паху, не смог выдавить в ответ ни единого приличного звука, абсолютно не понимая, откуда мальчишка узнал — а он узнал, в этом не приходилось сомневаться, — что он стоит именно здесь, именно в этот самый миг, ни секундой позже, ни секундой раньше — строго-настрого в неизбежно насущном «сейчас». Двигался Рейнхарт в силу избранной когдато на задворках молодости профессии совершенно бесшумно: ни следов, ни других аматерских улик за собой приученно не оставлял, да и вода, если подумать, ревела, перекатываясь по подыхающим ржавым трубам, с той силой, за которой при всем желании и вставленном в оба уха отменном слуховом аппарате не разберешь даже того, как протиснувшиеся сквозь выбитое окно воры-грабители бегают по трезвонящему сигнализацией дому и растаскивают для воскресного аукциона все самое ценное — от нижнего белья парижской кружевной марки до исписанных нежной рукой нотных листов, — покуда безропотное наивное тело пытается нежиться в громыхающей луже импровизированного комнатного водопада, добротно плюющегося озлобленным на все святое парным кипятком.
— Вали из-под двери, больной извращенец! — тем не менее мальчик действительно, Авва же Отче, знал. Все, черти его забери, знал. — Я тебе голову оторву, предупреждал же, если попробуешь сюда всунуться! И если еще куда-нибудь всунешься — оторву тоже, ты! Нехрен лазить по моим вещам, шкафам и дверям, понял меня?! Совесть имей! Я тебя вообще сюда не приглашал!
— Прости-прости, душа моя, я немножечко, что называется, увлекся и самую малость… заигрался… — виновато просмеялся Микель, по старой въевшейся привычке вскидывая руки ладонями наружу, будто мальчик со штормующими осенними глазами мог увидеть его через шаткую обертку покачивающейся от малейшего движения пыльной двери. — Я ничего такого не думал, слово тебе даю! Разумеется, ты и без моих объяснений прекрасно осознаешь, что мне бы безумно хотелось полюбоваться тобой обнаженным, но я хорошо понимаю, что так мне твоего расположения отнюдь не добиться, поэтому, как видишь, я особо и не пытаюсь ничего такого опасного с тобой провернуть… Скажи-ка лучше, изумительный ты мой чаровник, как ты узнал, что я пришел к тебе сюда именно сейчас? Неужели я чем-то себя выдал, погрузившись в мечты о желанном? Ты меня услышал? Почувствовал? Или как еще это произошло?
Это его все же тревожило, и тревожило порядком — терять навыки, годами вырабатываемые и вбиваемые в мышцы, нервы и искусно, по малейшей команде подчиняющееся тело, в привычки и даже походку, из-за неожиданно ударившей в голову запоздалой влюбленности не хотелось от слова совсем, и Микель, застывший напряженной лохматой гончей, внимательно хватался за отголоски выливающейся вместе с водой надавливающей тишины, когда мальчик, вопросом его несколько озадаченный — это чутко уловилось в голосе, мгновенно упавшем в нотах и сколыхнувшейся напыщенной враждебности, — наконец, соизволил откликнуться:
— Услышишь тебя, как же… Ползаешь ты тише крысы, аморальщик хренов.
— Тогда как же…?
Юноша еще с недолго помолчал — подулся да потерзался соблазном в полной мере проявить свой жестокий норовок и ни на что так и не ответить, — правда, потом все-таки признался, проявил благословенную горсть просыпанного горличного милосердия, раскрыл самое первое и пока что уникальное с часа их вчерашней судьботечной встречи неуверенное откровение:
— Почувствовал, наверное. Черт знает, как это объяснить… Просто почувствовал, как ты сюда приперся и как стоишь и… дышишь и… будто таращишься на меня прямо сквозь эту дурацкую деревяшку… Вали уже отсюда и не мешай мне мыться, я же сказал! Не хватало еще из-за тебя опоздать.
Откровение второе и последнее, полностью вытеснившее откровение первое, которое вполне можно было повкушать и покатать, лелея, на исконно гурманном, любящем хороший настоявшийся вкус, языке, безапелляционно пробравшись сквозь жаркие банные щели заглушенным сердитым гулом, садануло по взвившимся импульсам, нервам и мозгам тоже чуточку запоздало, через стакан холодной горной жидкости, щедротно пущенной в ослепленные затертые глаза, заставляя отряхнуться, свести вместе две половинки недовольно поджавшегося рта и, срываясь на сумасбродное ревнивое отторжение, почти убийственно прорычать:
— Куда это ты собрался опаздывать, позволь-ка мне полюбопытствовать? Что это еще за планы такие в… половину шестого утра? Не шути так со мной, мальчик. Людям положено в это время спать, просыпаться от нежного любящего поцелуя и уже потом — совместно, дай на всякий случай уточню — решать, куда…
— Заткнешься ты или нет?! — рявкнули из-за разделяющей баррикады, для пущего эффекта швырнувшись в ту чем-то не очень увесистым, но вполне себе приличным — не то банкой с потекшим по полу шампунем, не то гелем для душа, не то чем-то еще, чем пользовалось это удивительное стервозное создание с явной неспособностью приживаться и уживаться среди вполне спокойных, добродушно настроенных да по возможности миролюбивых индивидуумов. — Люди и спят, если к ним в половину шестого утра не заявляются всякие придурки с метелочными вениками и не начинают выламывать им двери, залезать без всякого спроса в квартиру, обтираться под порогом, пока они принимают душ, а потом заявлять, что они должны отправляться куда-то де вместе! Захлопни свою чокнутую пасть и дай мне домыться, идиот несчастный! Иначе точно не успею в эту хренову школу…