Впрочем, желание это, если хоть кто-нибудь хоть когда-нибудь решится пересечь начертанные собственнические границы, было по-своему осуществимо, так что Микель, с трудом, но отмахнувшись от ложащегося поперек горла оголенного бешенства, вновь попытался возвратиться к оставленному рюкзаку. Расстегнул застежку во втором отделении, проверил и перепроверил невзрачный внутренний кармашек с аккуратно сложенными бумажными салфетками, эвкалиптово-вишневыми жвачными пластинками и черт знает отчего успокоившим да оглаженным флакончиком с прихваченными от осеннего насморка каплями. В отделении третьем нашлись сиреневые вязаные перчатки с распущенными на пальцах нитками, клочки исписанных бумаг, порванные так мелочно и тщательно, что, сколько мужчина ни старался, разобрать не сумел ни слова, зато под бумажной трухой случайно обнаружил труху иную, цветочную, набравшуюся из вчерашнего постановочного венка, столь упоительно путавшегося в анисовой гриве, и Микель, не удержавшись, мельком оглянувшись на запертую пока ванную дверцу, зачерпнул в подхваченные лодчонкой ладони полную ароматную горсть, обласкивая скукожившиеся полушелковые лепестки, покрывшиеся налетом посмертного рыжего биохрома. Приглядываясь к доставшемуся богатству, осторожно поднес то к губам и к носу, принюхался, потерся выбритой до почти младенческой гладкости щекой о раскатанные по коже комочки некогда живого праха, вобравшего сладостный придых девственных волос, беззащитного птичьего темечка, всего этого восхитительного сиропного мальчишки, а затем вдруг, резко остановившись, замерев, просыпав искрошенный порох сквозь разжавшиеся пальцы и гулко ударившись оторвавшимся от привязей и якорей сердцем, обернувшись к перевернутой незаправленной постели и с несколько томительных секунд на ту поглядев, неуклюже и будто бы спьяну поднявшись — стул при этом, задетый, упал на спинку, так и оставшись одиноко и незамеченно лежать в крупицах вспугнутой пыли и подозрительно притихшей душевой воды, — до самых надорвавшихся висков осенившийся подторможенно открывшейся возможностью, отполз, запинаясь о неровный вздувшийся пол, к вожделенному белому диванчику, небрежным, нерасторопным, слишком огромным для чего-то столь маленького подкошенным нырком погружаясь в едва не захлопнувшееся пополам, провизжавшее пружинами, просевшее в матрасе и поломанной придавленной спинке бесконечно интимное блаженство.
Простыня и подушка, использующееся заместо второго одеяла простенькое безузорное покрывалко и сброшенная зеленая футболка, затесавшаяся между ворохом свалянного тряпья, щедро и обильно пахли им, этим неукротимым мальчиком-Юа, пахли так сладко, так великолепно и так соблазнительно-терпко, что у Микеля мгновенно поплыло в голове, а непослушные руки, скованные нетерпеливой дрожью, мазнули, запинаясь, по простыне, жадно ее огладили, распрямили каждую подвернувшуюся складочку и, выдрав натянувшуюся материю из чрева удерживающего дивана, уложили у себя на коленях, позволив зарыться носом, шумно поглощая нежнейшие ароматы созревающего подросткового тела.
Оказалось более чем достаточно попробовать представить, как поздно ночью Юа Уэльс беспокойно ерзает в одиночестве по этой чертовой тряпке, как выгибается от бессонницы и трется нагими округлыми ягодицами под блудливыми молочными видениями, как касается налитой плотью и бусинками отвердевших сосцов, как кутается и путается в паутине разбросанных ореолом влажных волос, чтобы…
Чтобы…
— Черт же тебя задери… Ты что здесь, скотина больная, вытворяешь?! Что ты… с моими вещами… делаешь, с какого хрена ты их сидишь и… и лапаешь, твою… мать…?
Замечтавшийся, погрузившийся в запрещенные грезы и раздирающие по кускам темные желания, с жаром в долбящемся в ширинку члене и скованном сиюминутной алчбой теле, Микель отозвался на приглушенную, от страха и возмущения заикающуюся мальчишескую реплику далеко не сразу; медленно-медленно, вдыхая и выдыхая перегретый испаринный воздух, по таким же темным причинам боясь смотреть на трясущегося от гнева и непонимания юнца, все-таки от этой чертовой простыни оторвался, остановился, прекратил, неподъемно и неторопливо приподнял голову. Встретился, все еще сильно того не желая, глазами с искристым раздраженным обсидианом, поджатыми и прикушенными блеклыми губами, мокрой вымытой гривой, тесно налипшей на спину и грудь, и практически нагим исхудалым телом — одни ребра и выступающие кости, ну разве так можно? — кое-как перевязанным вдоль бедер белым хромированным полотенцем с фабричной лепестковой нашивкой; глупенький мальчик как будто бы нисколько не стеснялся стоять перед ним с расставленными по ширине плеч тонкими ногами с очередными холмиками косточек и острейшими коленками, по которым продолжали и продолжали скользить прозрачные вялые капельки, изначально собирающиеся под все тем же пагубным полотенцем.
На долю секунды Микелю, чье сердце просолили прибойные волны, а вместо пущенных по рытвинам рек высадились бьющие пыльцой в глаза вишневые деревья, с трудом приживающиеся на строгой и скупой островной Исландии, подумалось, что, возможно, этот дрянной мальчишка со святым неприступным личиком на самом деле — очень даже намеренно, с поразительным знанием дела и верой в смешную безнаказанность — просто вот так его дразнит.
Окружает себя надуманной ягнячьей невинностью, санктуарной индийской неприкосновенностью, а сам дыбится и ворчит именно оттого, что никто не может его раскусить да сломать этого дурашливого иллюзорного сопротивления, как не может и взять за загривок, хорошенько ударить мордашкой об стену, придушить, повалить под себя и всадить между ягодиц взвинченный до предела член, утоляя и его собственный заждавшийся голод.
Микель и утолить, и сломать, и ударить, и придушить, и раздвинуть тощие ножки с огромным удовольствием мог.
Микель много чего мог, и уже почти потянулся к деланному недотроге навстречу, почти поднялся, охотливо внимая внутренним расхохотавшимся бесам, когда этот Юа или же Уэльс, этот невыносимый twenty century boy, показав ненаглядные белые зубки и выдав новое злобное «фырк», оглядев разведенный на столе плачевный бардак и свалившийся выпотрошенный рюкзак, немного устало, немного презрительно и много-много неприязненно выплюнул:
— Что, везде успел порыться? Много интересного нашел, придурок хренов? Готов поспорить, что сраные школьные учебники и жалкие клочки с контрольными формулами просто-таки поразительно любопытны для такого, как ты… Какого же дьявола ты так и продолжаешь здесь торчать с этой своей непробиваемой паскудной мордой?! Хоть бы в какой-нибудь стыд свалился, раз уж тебя засекли и раскусили, что ли! Я же двадцать раз сказал валить тебе куда подальше! Или, хочешь сказать, ты не расслышал?!
— Расслышал, но… Полагаю, ты и сам понимал, что напутствия твои бесполезны и что я никуда от тебя не уйду, — проглотив застрявшую в глотке болезненную взбудораженность и снова вцепившись ногтями в белесую простыню, чтобы только не поддаться тому, что истово толкалось изнутри, прохрипел спадающий в лице Рейнхарт. — Еще как, мальчик мой, понимал, не лги, я ведь все прекрасно вижу. Что же насчет этого маленького беспорядка, который я взял на себя смелость развести… Во-первых, он не настолько и беспорядок, не стоит быть таким педантичным, это отнюдь не подходит мальчику твоего возраста, my dear. Так что не бушуй и не злись по пустякам, не нужно. Во-вторых, ты ведь отказываешься отвечать на мои вопросы самостоятельно, и что же мне в таком случае оставалось? Теперь я хотя бы осведомлен, что тебя зовут Юа, мальчик… Или же все-таки Уэльсом? Юа или Уэльсом, вот в чем неразгаданный забавный вопрос, на который ты, конечно же, отвечать не станешь, я прав? Прав, разумеется. Но и это не страшно, это все ничего, я и сам как-нибудь разберусь. Еще я, к примеру, знаю теперь, что ты встречаешь свою семнадцатую осень и что рядом с тобой ошивается слишком много непритязательных подозрительных личностей, которых я бы предпочел в самом ближайшем будущем от тебя отогнать… Так, может, нам все же не нужна никакая так называемая школа, мой свет? К чему столь подобострастная исполнительность, к чему вся эта ерунда, если Бог создал тебя для любви, красоты и свождения недостойного меня с ума?