Удивленно и как-то так… совсем как взаправдашний хрупкий котенок… переступил с ноги на ногу, поерзал на месте, поморщился, будто бы тоже испытывая понятный Рейнхарту, но только не ему самому дискомфорт…
И вдруг, окончательно изменившись в лице, окончательно растерявшись да распылившись по уличным световым сполохам, явил собой такой испуг, такую шелковую непосредственную нежность…
…что Рейнхарт, прошитый от разбитой макушки и до носков переполненных красной ватой ног, невольно разжал пальцы, задохнувшись бесконечно-долгим режущим вдохом.
Разжал.
Их.
Чертовы.
Пальцы.
Быть может, маленький волчоныш-котеныш-детеныш того и не ждал.
Быть может, даже не искал подходящего способа для надлежащего полуночного бегства…
Но как только ощутил слетевший с шеи ошейник, как только уловил чуткими ноздрями запахи ударившей осенней свободы, донесшейся вместе с сырым прибрежным ветром, так тут же, утонув в обуявшей шалью морозной гриве, не оставив Рейнхарту времени прийти в себя и остановить мелкого дурня от очередного сумасбродства — куда, ну куда же ты собрался в одиночку по опасным ночным улицам, сумасшедший зверь с цветочным ароматом…? — ринулся петляющими переулками прочь, тихо-тихо завывая от стыда и бесконтрольной юношеской ретивости раненной навылет собакой, в бессилии расшвыривающей в стороны мусорные бачки да оставленные неприюченно ночевничать наземные вывески.
⊹⊹⊹
В чертовом Кики, раскрашенном в цвета вызывающей семицветной радуги и бережно охраняемом розовым колченогим фламинго с придурковатой приветственной листовкой в клюве, оказалось мерзко не только снаружи, но еще и внутри.
Внутри — особенно, и обещанный фокус с Колапортом лживо не повторился, отчего Юа, выловленный запыхавшимся Рейнхартом за одним из одинаковых поворотов и насильно притащенный к дверям поганого клуба, вконец потерял и лицо, и последнее неутешительное настроение.
Правило 18+ действовало везде и всюду, и мальчик искренне понадеялся на то, что у хренового извращенного лиса все рухнет сквозь пальцы да по-честному провалится, но, конечно же, удача слишком трепетно берегла своего любимца, раз за разом поворачиваясь к выброшенному за борта Уэльсу слоистой жопой: лишь с немного потолковав с охранником, что-то заискивающее повтирав тому на ухо да побросав на звереющего Юа печальные виноватые взгляды, Микель добился некоего непостижимого чуда — громила в черном фраке, приветливо подмигнув, пропустил пришибленного юношу внутрь, пожелав тому приятного и безмятежного отдыха.
Юа брыкался, Юа чертыхался и устраивал немой бойкот, напрочь отказавшись снимать с себя верхнюю одежду — какое нахуй снимать, если проклятый член, непонятно зачем реагируя на больные рассуждения Рейнхарта о блядских альфах да омегах, как встал на улице, так и продолжал обтираться о ширинку, выдавая его с недопустимым поличным?!
Юа был искренне уверен, что если только помешанный на идее потрахаться лисий ублюдок заметит это чертово непотребство — то, как бы он ни старался, как бы ни изворачивался, выпутаться из его скользких грязных лап уже не сможет. И не то чтобы даже особенно хотелось отворачиваться да куда-то там выпутываться, и не то чтобы его не ломало, и не то чтобы голова не плыла кругом от одной мысли, от одной попытки представить все то упоительно-похабное, что творилось в чужих секс-стори, но…
Не мог же он, в самом деле!
Не мог, и все.
Да и страшно было.
И пожаристо-стыдно.
И как-то так, что ни разу не понятно, как после чертового полового акта, со всеми проклятущими альфами, омегами да робко выглядывающими из-за углов подсматривающими бетами — лучше уж со сраной течкой в жопе, пытаясь ее чем-нибудь да заткнуть, чем одним из этих — потом жить. Как вообще живут эти поразительные тупические люди, когда трахаются друг с другом день ото дня, нисколько того не стесняясь?
Микель же, махнув рукой, проявил удивительную покладистость: позволил мальчишке с причудами остаться в парандже, зато сам, и не думая стыдиться, разделся, повесил пальто на гардеробный крючок, раскинул в стороны руки да ноги, падая на кожаный поскрипывающий диванчик и притаскивая к себе под бок присмиревшего от вездесущего постороннего присутствия Уэльса.
Мальчик ерзал, мальчик косился на всех недобрыми кусачими глазами, со временем изобретя для себя хоть сколько-то занимающую игру: как только в дверном проеме появлялась чья-нибудь новая физиономия — особенно много тут плавало морд женского пола с распухшими да покрасневшими слезными бугорками и подтекшей чернильной тушью, — он начинал шипеть да щериться озверевшей корабельной крыской в бегах, опуская и без того минусовое настроение все новыми да новыми градусами ниже. Игра поддерживала на плаву имитацией относительной деятельности, покуда приходилось торчать на треклятом диване, терпеть рядом с собой жар и вес собственнически обнимающего Рейнхарта — не мог он здесь позволить себе отталкивать того да отползать вон, боясь, что тогда отыщется кто-нибудь другой, кто никого никуда отпихивать не станет, — до тех пор, пока Юа не заметил одного крошечного обстоятельства: мужской пах, обтянутый узкой черной тканью, с каждой секундой…
Выпирал все больше, все заметнее.
Пах этот пульсировал, и само лицо Рейнхарта — покрасневшее под густотой прилившей бродящей крови — заострялось голодом да безмозглым дурманом, пока пальцы настойчиво скользили по спине и бокам юноши, ощупывали, обрисовывали выбивающиеся подвздошные кости.
От столь откровенного выражения и столь откровенной позы, от столь откровенных касаний и той ауры ни с чем не спутываемой покровительственной снисходительной власти, что исходила от мужчины, член в штанах Юа забился требовательнее, в заднице щекотно заныло, а сердце застучалось с такой прытью, что в пору было бежать к хреновой барной стойке, хватать первую попавшуюся бутыль и с неистовым рыком разбивать ту себе о голову, попутно наглатываясь какой-нибудь спасающей да святой матери-текилы.
Сатанея, оглушенно ревнуя ко всем и каждому, выстукивая каблучными пятками нервный чарльстон и раздирая когтями диванную кожу, Уэльс с неприязнью вслушивался в играющую на фоне всеобщего галдежа «Strut», выплевываемую динамиками голосом где-то и в чем-то знакомого Адама Ламберта. С еще большей неприязнью глядел на выделывающуюся барменшу, что, потрясая скромное и скудное мальчишеское воображение белым свадебным платьем до пола, прицепленной на тиарку белой занавесочной фатой, распущенными по груди русыми всклокоченными волосами, пухлощеким, непрестанно хохочущим лицом да огромным и несуразным — искусственно-бумажным — цветочным букетом, колышущимся в районе сисек, заманивала под свое крыло кенгуровыми прыжками вверх-вниз, вопя пропитой охриплой глоткой о правах освобожденных от счастья невест.
Кажется, у дамочки явственно съезжала крыша, и Юа, помешкав, побаиваясь и стесняясь сейчас Рейнхарта, кажущегося каким-то особенно… альфовым, особенно… притягательным и особенно… весомым среди пустышек да пустоты, решил о том и спросить, чтобы хоть как-то оборвать между ними эту чертову затянувшуюся тишину:
— Она там что… двинулась, что ли, да…? И почему на ней свадебное платье, если она… ну… на работе…?
Микель не сразу, но отозвался, вопросительно приподнял ответом брови. Окинул пылающего щеками мальчишку задумчивым долгим взглядом, способным, кажется, играючи снять кожу да с любопытством посмотреть, какие же секреты кроются под ней. Притиснул того еще ближе, заставляя капельку помереть и сбойнуть, а сам, прицокнув языком, нехотя обвел глазами приторно-розовые стены, украшенные цветочными гирляндами арки да дверные проемы, развешанные по периметру плакаты то с громкими надписями, то с пиратскими гербами в духе готик-лоли, и, как будто вконец одурев от бьющей по мозгам похотливой ломки, чуть недоуменно, а оттого, сволочь, вязко-сердито, уточнил:
— Кто, котенок?
— Барменша, — тихо буркнул Уэльс, даже довольный тем, что Рейнхарт этой бабенки, которая время от времени осмеливалась задумчиво поглядывать в их угол, как будто не замечал.