— Не альфа. Вероятно, — пожал плечами добивающий последней сумасбродной пулей Уэльс.
— Не… «альфа»? — глупеющим непутевым болванчиком повторил кружащийся головой мужчина, путающийся и шагами, и мыслями, и закипающими в узлах вен ощущениями. — Юноша, о чем, черт подери, ты говоришь? Единственные альфы, которые мне приходят на ум — кроме космических звезд, разумеется, — это… те, кого ты, скорее всего, не можешь знать в силу некоторых… обстоятельств. Но тогда…
Юа, продолжения так и не дождавшийся, покосился на него одним глазом из-под черной-черной в ночных объятиях челки. Недовольно что-то скомканное и вспыльчивое пробормотал — то ли из-за того, что разговор ему не нравился, то ли из-за того, что Рейнхарт столь непозволительно долго тупил, то ли из-за чего-то третьего еще — с ним этого никогда не угадаешь, покуда не скажет сам. Да и то — правдиво ли скажет-то?
— Я читал, — с оттенком наносной угрюмости пояснил в конце концов мальчишка, отводя напряженный взгляд и принимаясь нацеленно рассматривать хреновы расплывающиеся тюльпаны. — Про этот сраный… омегаверс.
— Омегаверс, говоришь…? — потрясенно переспросил Микель, лучше лучшего уясняя, что и альфы, значит, изначально имелись в виду те самые, которых он, благо, знавал.
— Да можешь ты не перебивать меня через каждое слово, твою мать?! — вспыхнул, запальчиво топнув подошвой по мостовой, мальчишка, оскаливая злобный волчий ощер. — Какого хера ты теперь все за мной удумал повторять?! Заткнись или пизди тогда сам с собой! Вот же… кретинище гребаное…
— Прости-прости, котенок, — поспешно откликнулся Рейнхарт, как будто бы добродушно, как будто бы прикидываясь безнадежным идиотом, приподнимая оголенные ладони и даже выпуская из цепкой хватки пригретую цветочную руку — чтобы пойманный да обманутый детеныш почувствовал себя свободнее, наверное. Внезапно поднятая интригующая тема представлялась со всех сторон важной, со всех сторон любопытной и заставляющей вновь и вновь плыть глазами да роющим когтями сердцем, и он бы сейчас пошел почти на что угодно, лишь бы только его мальчик продолжил незаметным для самого себя колдовством приоткрываться навстречу. — Прошу тебя, рассказывай мне дальше. Я не помешаю больше ни звуком. Обещаю.
Юа насупился, покрысился, пожевал привлекающую ежевичную губу…
Но, побалансировав между тишиной и не-тишиной, кое-как заговорил снова — тихо-тихо и как-то… уже не так спокойно-уверенно:
— Я часто сидел в библиотеках, когда некуда было идти и не хотелось возвращаться в тот… дом, а в библиотеках книги заменил сраный интернет. В общем… я иногда читал. В интернете. Про этих гребаных альф да омег — если что, вини во всем ебаного мавра, это он надоумил и это он, сука такая, заявил однажды, что я де ему какая-то там… «омежка». Наверное, мне стало любопытно — нужно же было знать, что там ему вечно мерещится, этому полудурку… — вот я и полез узнавать. Узнал. Выбесился. Потом… Потом понял, что мавр, наверное, прав — хреновым альфой я быть, спасибо, не хочу. Они тупые как пробки и думают только своим вечно поднятым по ветру хуем. Прямо как ты, скотина. Ты у нас, получается, самый натуральный альфа, лисья твоя рожа.
Микель, ошарашенный и ошалевший настолько, что даже забыл думать и про даденный самому себе обет непреложного маха-мауна, и про вспоровшего слуховые клапаны поганого бледнокожего мавра, копающего, оказывается, настолько недозволительно глубоко, не сдержался, весело и обнадеженно — ты бы знал, сколько отворил для меня дверей, мальчик — хмыкнул:
— О да, душа моя. Мы, нехорошие альфы, думаем только хуем. В то время как вы, милые течные омежки, думаете своей прелестной аппетитной жопкой. Разве мы не идеальное дополнение друг для друга? Признайся, дарлинг, тебе ведь хочется, хоть когда-нибудь хотелось, пока ты зачитывался пошлой фантазией своих бесстыдных неполовозрелых сверстничков, испытать то, о чем они пишут, на себе, м? Отыскать своего альфу, прогнуться перед ним в спинке, раздвинуть ножки и заполучить вдалбливающийся по самые яйца член, который будет трахать тебя столь долго, что ты станешь плакать в подушку и похотливо потряхивать ненасытной задницей?
Вот сейчас он безбожно нарывался.
Сейчас он нарывался на такую истерику, на такой габаритный скандал, за которым мальчишка-с-коготками вот-вот должен был отодрать ему голову с плеч да сыграть той в излюбленный исландцами полуночный летний гольф под самым ранним на свете рассветом, что загорался уже в половину первого странного ночного утра. Сейчас он нарывался, и Юа, пока что наглухо онемевший от подобной неслыханной наглости, пока что просто таращащий глазищи и хватающий ртом застревающий промозглый воздух, уже пунцовел, уже полыхал скорой грозой, уже рычал и свирепо разжевывал зубами податливый кислород, обозначая фронтовую линию грядущей войны причудливыми маленькими признаками невыносимой кошатости.
А ругаться в свою очередь…
Исступленно не хотелось.
Хотелось продолжать говорить, хотелось узнавать, впитывать и слушать дальше-больше-глубже. Хотелось чуть-чуть поддразнивать, игриво поддевать, и Рейнхарт — последний на планете выросший болван, не способный обуздать колющегося жалом языка — просящим перемирия жестом приподнял руки…
Вернее, правую поднял, а левой — от греха подальше — обхватил юного цветущего омежку — чтоб его все… — обратно за запястье, привлекая того на всякий случай ближе к себе: пусть хоть обцарапается да загрызет до косточек, зато никуда не денется и не сбежит.
— Ну, ну, душа моего хвоста да мохнатых ушей… — мне, надо сказать, предпочтительнее представлять нас с тобой в образе этаких всклокоченных поющих волчков, нежели орущих мартовских кошаков, ты не возражаешь? — не нервничай ты так! Я всего лишь шутил. Шутил, понимаешь, солнце? Но ты все-таки только попробуй представить: одинокий вожак без стаи и вскормленный им пригретый щенок путешествуют по умирающим городам, выхватывая себе куски подтухшего человечьего мяса прямиком из подвижных пока конечностей да глоток… Вот это, черт возьми, романтика! А не посиделки в полночном ресторане раз в три года, после которых в обязательном порядке намечается фальшивая приторность так называемого «занятия любовью», хотя как той можно заниматься — до сих пор ума не приложу. Люди все-таки удивительно скудны в своих проявлениях, мой свет, и иногда мне становится стыдно от одной лишь необходимости делить с теми воздух…
— …замолчи ты…
— Что, моя радость…?
— Да заткнись же ты, говорю! Замолкни. И не произноси больше ни слова.
Мальчик, горя лицом так, как не горел еще ни разу на памяти Рейнхарта, вскинул на него полностью обезумевшие, полностью повлажневшие и залившиеся киселем беловесной пелены глаза, за которыми Микель моментально угадал не только всесжигающий стыд, не только забитую и почти уже растаявшую злобу, не только полнейшую сокрушающую панику, но еще и…
Желание.
Юное неопытное желание, что, не зная куда деться и как себя проявить в огромном мире чересчур умелых марионеток, терзало мальчишку раскаленными щипцами, заставляя того лишний раз яриться, впустую распускать руки и бранным криком срывать голос, в то время как грудь его вздымалась чаще, губы лихорадочно хватались за воздух, а по нижней половинке припухшей плоти, не осознавая, что делает и как приглащающе выглядит, скользил кончик сбитого с толку языка.
— Не сердись, котенок, — тихо и как-то… чересчур хрипло да интимно прошептал Микель, чье сердце, ударившись о реберный корсет, тоже участило бег, а в глазах пошло кругом, тут же находя отклик и в паху, где невыносимо-томительно напряглось, поднялось, уперлось в штаны и шибануло по нервам раздражающей болью, которую сейчас не было возможности удовлетворить попросту никак и ничем, если только в срочном порядке и за ближайшим углом не устроить этот… Настоящий хренов омегаверс. — Я же объяснил, что всего лишь шучу с тобой, дабы…
— Да ни черта подобного! Ни черта ты не шутишь! Я же вижу, что ты… — голос его внезапно упал до такой изломанной сипоты, что Юа, запоздало почуявший запашок схватившего за горло неладного, резко заткнулся. Прикусил, оставив на тех алые следы, губы. С удивлением поглядел на мужчину, с удивлением посмотрел куда-то вниз, скользнув взглядом по скрытому одеждой животу, и на собственную свободную ладонь.